Брамс. Вагнер. Верди
Шрифт:
Классическая традиция, в которой воспитывался Брамс, — традиция, воплощенная в «Хорошо темперированном клавире» Баха, сонатах Бетховена, музыке Гайдна, Моцарта и Шуберта, перекрещивается у него с романтическим стремлением к предельной экспрессивности, которое свойственно той эпохе и которое поначалу, в первых его опубликованных сочинениях, вроде бы преобладает. При ближайшем рассмотрении, однако, обнаруживается, что избыточной экспрессии здесь противостоит чрезвычайно развитое, воспитанное на Бетховене чувство формы. Романтическая избыточность — элемент, враждебный форме или как минимум идущий ей во вред; юный Брамс в своем неведении умеет, однако, преодолеть связанные с этим трудности. В его гениальных ранних произведениях нередко можно наблюдать, как композитор с уверенностью лунатика решает проблемы, которые лишь позднее раскрываются ему во всей своей сложности — и именно поэтому становятся опасными. Молодой музыкант просто до отказа полон идеями, поражающими своей масштабностью, — даже несмотря на то что достоинства их различны. Так, критический взгляд на сонату фа-диез минор, Ор. 2 (она возникла раньше сонаты до мажор, Op. 1), показывает, что титанический размах, свойственный характерному, с бетховенской точностью вылепленному мотиву, которым открывается первая часть, в сущности, уходит в пустоту: мотив исчерпывается в повторах, не вырастая в тему, как это было бы у Бетховена. Поздний, более самокритичный Брамс подобного уже не допускал.
Впоследствии Брамс смотрел на свои юношеские произведения с двойственным чувством. Он их любил, но избегал. Когда его основной издатель Зимрок приобрел права на эти, давно уже распроданные ранние сочинения у их первого издателя, фирмы «Брейткопф и Гертель», Брамс полушутя-полусерьезно упрекнул его в легкомыслии: «Дражайший Зимрок, Вас нужно поздравить?! У меня, однако, просто нет слов, ибо я ни словечка не понимаю… Но что же мне делать, если Вы настолько переоцениваете меня без всяких к тому оснований? Я, разумеется, ни словом, ни делом повода к сему не давал. Но ведь не впадать же в другую крайность и не сдирать же с себя свою великолепную шкуру прямо у Вас на глазах?.. Меня трогает Ваша симпатия, однако я нахожу, что это чистейшее безумие — покупать у Гертеля вещи (боюсь даже представить себе, за сколько), которые сегодня, скажем, обошлись Вам в 100 луидоров и за которые завтра никто не даст ломаного гроша… И однако же, чтобы выразить Вам свою симпатию — или, точнее, свое соболезнование по поводу Вашей безмерной симпатии ко мне, — я хотел бы здесь — причем абсолютно серьезно — условиться с Вами о том, что отныне я буду получать от Вас не гонорар, а, как я уже предлагал недавно, мне каждый раз будет выписываться долговое обязательство, которое я в случае необходимости могу предъявить к оплате, но которое с моей смертью просто ликвидируется. Вы знаете (даже лучше меня), в каком состоянии мои дела, и понимаете, что я спокойно могу прожить без новых гонораров. Я и проживу до тех пор, пока некий субъект в своих потребностях будет следовать моему собственному, а не вагнеровскому образцу. А после моей смерти — тут я, собственно, просто обязан завещать Вам все, что останется, чтобы Вы хоть как-то выпутались из этой истории с Гертелем. Итак, я Вас поздравляю, однако умываю руки — в карболке и прочее».
Вряд ли нужно говорить, что Зимрок не воспользовался этим великодушным предложением композитора: рыночную стоимость сочинений Брамса он знал лучше его. Причем эту новую публикацию юношеских произведений Брамса можно считать его огромной заслугой уже хотя бы потому, что он при этом побудил композитора к созданию новой редакции трио си минор (о ней еще будет речь впереди), ставшей одним из значительнейших достижений композитора.
К особенностям юношеского творчества Брамса принадлежит, наряду с романтически-безудержной мелодической избыточностью и чисто бетховенской строгостью формы, еще один стилевой элемент, имеющий основополагающее значение: обращенность к народному мелосу, воздействие которого прослеживается во всем его творчестве — от начала и до конца. Он сам в уже цитированном выше письме Кларе Шуман (см. с. 70) напомнил о «змее, жалящей свой хвост», то есть о мелодии песни «Луна взошла украдкой», которая используется им в сонате, Op. 1, как тема для вариаций и которой он завершает свое Собрание немецких народных песен — последнее свое произведение как автора вокальных сочинений. Мы не знаем, Уде следует искать истоки его неиссякающей восторженной любви к народной песне. Возможно, тут сыграли свою роль воспоминания о пережитом в детстве, возможно — случайные встречи в восприимчивую пору юности, а возможно, что этой любви способствовали (как минимум) литературные впечатления — от сборника Арнима и Брентано «Волшебный рог мальчика» [91] , на всю жизнь оставшегося любимой книгой Брамса. Безыскусная, диатоническая по своему строю, лишенная сентиментальности народная песня. стала для него источником неизбывной молодости, и именно она спасла его от экзальтации и гипертрофированного хроматизма поздних романтиков.
91
Представители гейдельбергского кружка романтиков Ахим фон Арним и Клеменс Брентано собрали и обработали значительное число немецких народных песен. На протяжении 1806–1808 гг. они издали эти песни тремя выпусками под общим названием «Волшебный рог мальчика».
Из того же источника проистекает его увлечение венгерской народной музыкой, а равно и его глубокая симпатия к своему младшему современнику Дворжаку, в музыке которого его восхищала истинно славянская народная песенность. В первых песенных сборниках Брамса — Ор. 3 и Ор. 6 — немало перекличек с народной песней как в смысле формы, так и в интонации. И хотя в своей поздней лирике он порой весьма далеко уходит от этой изначальной песенной формы, он все равно постоянно возвращается к ней, пока наконец в обработках народных песен его богатейший творческий опыт не приводит к созданию техники, благодаря которой различие между народной и авторской песней вообще снимается. О том, в какой мере народная песня едва ли не с самого начала осознавалась им как идеал формы, можно судить по письму к Кларе Шуман, относящемуся к 1860 году (ко времени, когда он как раз был занят обработкой народных песен для Гамбургского женского хора): «И вот теперь мы чисто по-дружески собираемся по вечерам раз в неделю, и я надеюсь, что наши замечательные народные песни доставят мне немало приятных минут. Думаю даже, это будет неплохой учебой, поскольку мне придется внимательно просматривать эти песни, вслушиваться в них. Я хочу по-настоящему их освоить. Просто спеть их с надлежащим настроением и увлеченностью недостаточно. Песня ныне плывет настолько неверным курсом, что не следует жалеть усилий, дабы запечатлеть в себе ее идеал. А народная песня и есть для меня такой идеал».
В юношеской лирике Брамса доминирует романтизированная народно-песенная интонация «Волшебного рога», играющая столь значительную роль в романтической поэзии. Она расцвечивает все ранние сонаты, но, пожалуй, еще пышнее расцветает в самом масштабном произведении первого периода — в только что упомянутом трио си минор. Написанное в начале 1854 года, оно стало первым камерным произведением, которое Брамс опубликовал. Камерную музыку, написанную ранее, он забраковал, хотя Шуман и ратовал за ее издание. Причины этого поступка раскрывает письмо Шуману, написанное в ноябре 1853 года, и самокритичность, какую обнаруживает здесь этот совсем еще молодой человек, невольно вызывает восхищение: «Публичная похвала, коей Вы меня удостоили, заставит с таким интересом ждать моих сочинений, что я просто не знаю, что делать, чтобы не обмануть этих ожиданий. Прежде всего это понуждает меня крайне осторожно отбирать сочинения для издания. Я полагаю, мне не стоит издавать ни одно из моих трио, а отобрать для издания в качестве Op. 1 и Ор. 2 сонаты до мажор и фа-диез минор, в качестве Ор. 3 — песни, а Ор. 4 — скерцо ми-бемоль
минор. Вы, конечно, видите, что я прилагаю все усилия, дабы Вам не пришлось сильно краснеть за меня». В том же письме он упоминает еще и скрипичную сонату, которую Шуман предложил опубликовать и которую Брамс также забраковал.Окончание работы над трио си минор практически совпало с трагическим событием, которое подвело черту под юностью Брамса. 27 февраля 1854 года Шуман бросился в Рейн, был спасен, но, как выяснилось, находился уже в состоянии безнадежного помешательства. Эта катастрофа сыграла огромную роль в жизни и творческой эволюции Брамса: она нанесла ему душевную травму, но вместе с тем способствовала высвобождению его внутренних сил. Ближайшие годы становятся своего рода инкубационным периодом для всех тех еще зародышевых элементов, которые характеризуют этот процесс высвобождения; центральное место в нем занимает одно крупное произведение, в котором нашли свое концентрированное выражение все конфликты, все трудности и проблемы композитора, из новичка вызревавшего в мастера.
В душе художника возникают порой удивительные, даже неожиданные явления, и здесь перед нами — одно из самых неожиданных. В воображении молодого Брамса катастрофа с Шуманом связывается в некое своеобразное, с трудом поддающееся анализу целое с событием чисто художественного плана — с впечатлениями ст Девятой симфонии Бетховена, которую он впервые в жизни услышал в Кельне и которая в полном смысле слова потрясла его. Возможно, тот всколыхнувший его опыт, который он только что обрел, подготовил его к глубинному восприятию титанического творения Бетховена. Его растерзанный дух и то хаотическое предощущение катастрофы, которое он уловил в первой части Девятой, дали толчок к внезапному озарению: появлению начальной темы концерта ре минор, который отныне, подобно гранитной глыбе, возвышается перед ним как некая чудовищная загадка. Тема, найденная Брамсом, в своей масштабности и мощи оставляет позади все, созданное в инструментальной музыке после Бетховена и Шуберта. Эпохе Мендельсона и Шумана подобное было просто не по плечу. Монументальность замысла требует, очевидно, и монументальности воплощения, но у молодого композитора еще нет необходимой уверенности; он еще не знает, на что он способен.
Монументальность Девятой породила смятение умов не в одном поколении музыкантов. В этом единственном в своем роде произведении Бетховен раздвинул границы симфонической формы до невиданных прежде пределов. Его неукротимая воля и безошибочное чувство архитектоники позволили ему еще раз решить проблему формы способом, который, в сущности, неповторим и на попытках повторить который потерпели крушение все, кто на них отваживался.
Любая форма подчиняется своего рода физическим закономерностям. Принцип формы сам по себе удерживает ее видимые объемы в известных границах, которые достаточно эластичны, но в этой своей растяжимости все же не терпят произвола. Симфоническая, или, как ее еще называют, сонатная, форма становится уродом, если она перерастает эти свои естественные объемы: разработка, которая сводится к сопоставлению пространных, плохо скоординированных эпизодов, превращается в пустопорожнюю импровизацию; реприза теряет свой смысл, если она настолько удалена от экспозиции, что их взаимосвязь уже не улавливается при непосредственном восприятии. Короче говоря, драматургический принцип контраста, на котором основана эта форма, при разрастании ее составляющих теряет свою силу. В архитектуре естественные пределы той или иной формы определяются материалом: собор, в котором разрастание объемов приведет к смещению пропорций, развалится как карточный домик при малейшем дуновении ветерка. Если бы материя музыки обладала способностью к чисто физическим реакциям, многие симфонии и симфонические поэмы на первой же оркестровой репетиции рассыпались бы в прах.
Молодой Брамс лишь постепенно осознает те проблемы, которые он сам же и породил. Первая проблема, в которой он отдает себе отчет и, в сущности, наименее сложная, — несовершенство его композиторской техники. Он чувствует себя неуверенно во всем, что касается воплощения его замысла в конкретном звучании. Он пробует втиснуть его в форму сонаты для двух фортепиано, однако находит, что звук фортепиано слишком нейтрален, слишком бесцветен, чтобы передать то грандиозное, что он слышит в своем воображении. Его фантазию будоражили возможности оркестра, и уже в стиле его ранних фортепианных произведений ощутим чисто оркестровый размах его замыслов. Именно это дало повод Шуману говорить о сонатах Брамса как об «окутанных флером симфониях». С другой стороны, его практический опыт ограничивался одним фортепиано, и все то, что он пробовал писать для оркестра, в той или иной мере связано с миром фортепианных звучаний. Потребовались годы упорного труда, прежде чем он научился чувствовать возможности оркестра. Фантазия композитора оперирует комбинациями тембров, которые предоставляют в его распоряжение наличествующие инструменты. У каждого из них есть свои специфические достоинства и свои слабости, свои технические и динамические пределы, свои особенности звучания в различных регистрах, и лишь доскональное знание секретов ремесла дает композитору необходимую уверенность при использовании оркестрового письма.
Начальная тема концерта ре минор, поразительная в своей первозданной мощи, — хрестоматийный пример открытия в сфере абсолютной абстракции. У оркестра просто нет возможностей воплотить то, что задумал композитор. Не удовлетворенный звучанием фортепиано, он пытается осуществить свой замысел в форме симфонии (см. его письмо к Иоахиму, с. 73).
Итоговая идея фортепианного концерта возникла из вывода, что для достижения задуманного необходимо взаимодействие того и другого, то есть фортепиано и оркестра. До известной степени ему это в конце концов удалось. Но эта удача не безоговорочна: звучание великолепного вступления удовлетворяет далеко не во всем. Средним струнам скрипок и виолончелей не хватает необходимой мощи, гармонический фон, создаваемый кларпегами и фаготами, слишком приглушен, а сопровождающее все это непрерывное тремоло литавр вообще грозит разрушить звучание. Суть в том, что тремоло в данном случае должно быть достаточно сдержанным, иначе отдаленные грозовые раскаты, которые, вероятно, грезились композитору, вообще не будут услышаны. Причем все это непоправимо: в оркестре нет инструментов, способных с должной силой сыграть эту наводящую оторопь, пронзительную, словно конское ржание, трель в теме, поскольку медные духовые звучали бы здесь слишком грубо.
Молодой композитор, видимо, с самого начала отдает себе отчет в этих трудностях, поэтому он неустанно испрашивает совета у друзей. «Бессчетно благодарю тебя за то, что ты так доброжелательно и с таким вниманием отнесся к первой части, — пишет он Иоахиму. — Твои замечания очень хороши и уже многому меня научили. Как художнику мне вообще нечего желать — разве что чуть побольше таланта, чтобы большему научиться у такого друга, как ты». Но чем дальше продвигается работа, тем больше трудностей приходится ему преодолевать в стремлении во всем, вплоть до мельчайших деталей, удержаться на уровне своего грандиозного замысла. Уже сам характер этого произведения, буквально заряженного страстью, мешает втиснуть материал в надлежащую форму. Классическая моцартовская схема, в соответствии с которой солирующий инструмент противопоставляет свое изложение темы тому, что поначалу дается оркестром, ведет здесь к столь непомерному разрастанию структуры, что в результате в обрамляющих частях сольные фортепианные эпизоды воспринимаются порой как самостоятельные — вставные — интермеццо.