Братец
Шрифт:
— Каково место, — отвечал Иванов. — Вам, я думаю, никогда не трудно, особенно такое неважное место, какое бы желал я…
Он покраснел, сказав это.
— Вы понимаете, что нужно делать для этого? — продолжал спрашивать Сергей Андреевич.
— Сказать тем, от кого зависит…
— То есть попросить их?
— Да.
— У меня есть правило — никогда не просить. Вы понимаете, я слишком важен, чтоб просить, я не должен терпеть, если мне откажут. Я буду просить заместить писаря; если какой-нибудь советник или председатель не уважит моей просьбы, я должен столкнуть с места этого советника или председателя… Вы понимаете эти отношения, этот point d'honneur — вы понимаете?
— Но, братец, — вмешалась
— На чьи заслуги?
— На заслуги… вообще на Александра Васильича.
— Это называется рекомендовать. Я должен быть уверен в том, кого рекомендую.
— Но разве вы не уверены, братец?..
— Не беспокойтесь, сделайте одолжение, — прервал ее Иванов, — я не желаю ничем затруднять Сергея Андреевича.
Сергей Андреевич засмеялся.
— Вот видите ли, — сказал он очень приятно Иванову, — женщины ничего не понимают. После всего, что я говорю, она еще готова настаивать! Вы не можете вообразить, что такое иметь дело с дамами! В вашей палате их не бывает, нет?
— Нет… — отвечал Иванов, озадаченный этим вдруг развязным тоном.
— Дамы — это беда! с просьбами, с пенсиями… дай им невозможное, вот как она…
Любовь Сергеевна была в восхищении, что Серженька так внезапно одушевился.
— Я вас не понимаю, братец, — сказала Прасковья Андреевна.
— Ну, я не виноват, — сказал он, вдруг так же внезапно омрачившись, встал из-за стола и вышел.
День прошел, по обыкновению, однообразно и томительно; даже Иванов и Катя были невеселы, несмотря на то что Прасковья Андреевна, несколько раз застававшая их в молчании и раздумье, говорила им:
— Полно вам! какие вы еще дети! мало ли что бывает на веку, так обо всем и горевать?
Сергей Андреевич был так сумрачен и грозен, что пройти мимо него было страшно. Как нарочно, он не удалился в свою комнату, но удостоивал сидеть в гостиной с матерью и старшими сестрами или вдруг появлялся в зале, где были жених и невеста, прохаживался, бросая взоры на столбы, поддерживавшие потолок, и останавливался в немом и загадочном созерцании этих столбов.
— Крышу надо бы поправить, Серженька, — раздавался дрожащий голос Любови Сергеевны из гостиной… — Что ты говоришь, мой друг? — спрашивала она, не дождавшись не только ответа, но и вопросительного междометия.
— Я ничего не говорю, — произносил Сергей Андреевич.
— Нет, я о крыше. Все денег нет… Ох ты боже мой! Боже мой, боже мой!.. А тут еще…
Остальное старуха как-то шептала или ворчала между вздохами.
Иванов уехал рано, даже не дождавшись вечера: ночевать он не смел остаться. Катя провожала его, умоляя не засесть в каком-нибудь овраге и лучше ночевать на дороге. Любовь Сергеевна и Сергей Андреевич слышали это — и никто не сказал ни слова.
И опять точно так же протянулось несколько дней…
Всякое правильное развитие, говорят, должно совершаться медленно, не торопясь, без скачков. Отчего же у людей, чья жизнь идет однообразно, без потрясений и видимых переворотов, складывается по большей части тяжелый и скучный характер? Отчего для них не бывает счастья? Их энергия переходит в упрямство, и это упрямство проявляется в пустяках, в брюзжанье, в мелком притеснении, их мужество полно эгоизма, сострадание в них умерло от скуки; если осталась доброта сердца, она какая-то пассивная, покорная, неспособная волноваться за других, неспособная негодовать, предлагающая в утешение одно терпение… потому что сама отерпелась и, при конце жизни, вынесла всю тоску жизни, не находя в себе уже ни сил, ни желания противиться тоске и освободиться от нее; она
воображает, что и другие могут перенести так же легко… Такова, с редким исключением, большая часть людей, проживших даром… Обвинять их, конечно, нельзя: не всегда они виноваты. Скажут: кто ж мешал им в молодости, когда еще кипели силы и волновалась и возмущалась душа, решиться на что-нибудь, на какой-нибудь выход из положения, которое неминуемо должно было убить их нравственно и не принести никакой видимой радости? Кто мешал? А средства? Кто перечислит, сколько путаниц, разных мелких отношений, нежнейшей деликатности, материальной невозможности, задерживая этих несчастных людей в их глуши, в их среде, в их скуке, задерживало до конца нравственной жизни, когда уже прошла охота, да уже и не к чему было?..Случалось, бывали примеры, — эти страшные насмешки судьбы, — что возможность счастья являлась именно тогда, когда усталому телу хотелось только мягкой постели, а заморенной душе — безлюдья и тишины…
А до тех пор все одно и то же да одно и то же: вставанье рано утром, ни за чем, ни за каким делом, а так, потому что, говорят, надо вставать рано; питье и еда, потому что без этого человек не живет, хотя ясно как день, что так ему жить незачем; "какое-нибудь мелкое занятие, всегда мелкое относительно огромной идеи жизни, а тут еще мельче, потому что состоит в заботах об этом житье-бытье, об устройстве этого житья-бытья… Всякий шаг, всякий поступок не ведет ни к чему, всякое дело — безделье, а между тем это жизнь…
Никто никогда не имел терпения следить за собой или за другими, чтоб видеть и определить вернее год, день, когда в таком состоянии человек из существа живущего стал превращаться в существо ненужное… К счастью (это сказать страшно — к счастью!), это перерождение превращается в привычку, с ним сживаются не страдая; беда только тем, кто понимает и оглядывается…
Эта жизнь, где погибли и силы, и разум, и чувства, где с ними вместе погибло столько неначатого дела, несовершенного добра — эта жизнь стоит, чтоб над ней задуматься едва ли не больше, нежели над той, которая полна действия и приключений. Эта жизнь — что-то странное, таинственное, неродившееся… А как она прозаична, подчас смешна и грязна с вида!
Как будто в доказательство того, что без движения ничто жить не может, среди такого застоя эти люди выдумывают себе волнения, что-то нескладное, нелогичное, уродливое, неслыханные причуды, невообразимые привычки, ссоры, вражды — из ничего. Все это шевелится, поднимается в темноте, делает свое возможное зло, делает кому-нибудь жизнь еще тяжелее, еще труднее и безотраднее, портит чье-нибудь сердце, убивает чье-нибудь здоровье, выработывает из молодого поколения новых искусников в свою очередь все уничтожать и портить…
IV
В один вечер (день был почтовый, и Сергей Андреевич получил письмо, за которым посылал в город и которое ждал так нетерпеливо, что даже сказал, что ждет письма), в вечер этого дня Сергей Андреевич долго прохаживался по зале, наконец приостановился и произнес:
— Маменька!
Любовь Сергеевна скатилась с дивана и побежала к нему.
— Что тебе, друг мой?
— Пойдемте ко мне, — сказал Сергей Андреевич.
Он увел ее за собою, запер двери, и совещание продолжалось до ночи. Дочери, не дождавшись конца, ушли спать.
На другой день, утром, Иванов явился из города. Его встретила Прасковья Андреевна:
— Что новенького?
— Вы одне? — спросил он, оглядываясь в зале.
— Одна.
— Да у вас новости, Прасковья Андреевна.
— У нас? откуда им быть?
— Нет, право? вы ничего не знаете, Прасковья Андреевна?
— Конечно, не знаю. С чего же бы я стала от вас скрывать? разве вы не семьянин?