Братва: Век свободы не видать
Шрифт:
Аппетит нынче из-за разных треволнений не подавал никаких признаков жизни, и я чисто по-братски поделился завтраком с Гришкой, выделив ему пару зажаренных яиц в обрамлении золотых шкварок, а себе оставив всего лишь четыре желтых куриных «глазика». Пусть помнит добродушие Монаха. Контора-то навряд ли станет особо считаться со шнырем и блистать щедротами. Мой сменщик известный троглодит по сущности натуры. Его любимая присказка чего только стоит: «Чувство жалости мне неизвестно». Натурально-гнилые лагерные понты, конечно, но весьма о многом говорящие.
Насытившись на халяву, Гришка бодренько ускакал выполнять мои поручения, и я остался в гордом одиночестве. Точнее – мрачном. И на то была веская причина. Тягостно-неприятная причем.
Не
Главная вопиющая несуразность ситуации в том, что такая фатальная альтернатива получилась чисто из-за присущей мне доброты по отношению к ближнему. Кстати, мы с Костей в натуре могли считаться «ближними» – и не только по общей принадлежности к роду человеческому, но еще и по факту близкого землячества – оба родились в Свердловске и являлись коренными уральцами. По этой-то причине я и проявил к Кучеру в тюрьме недопустимое великодушие и филантропство, наказав за «крысятничество» слишком слабо-несерьезно. Если бы не сглупил, пожалев его тогда, стал бы Костя Катей – и все дела, никаких тебе больше проблем. Опущенные обычно очень быстро перестают хорохориться и, окончательно оскотинившись, живут в лагере тише воды ниже травы. Такой вот характерный психико-физический феномен, который можно объяснить разве что философским высказыванием Карла Маркса: «Бытие определяет сознание». Сразу видать – крупный был толстячок-немец дока по самым разным материям и вопросам. С богатым жизненным багажом и опытом, по ходу.
Случилась та паршивая история два года тому назад, когда меня неожиданно выдернули из зоны на этап в следственный изолятор. На тюрягу то бишь. Сверхбдительные органы вдруг заподозрили с чего-то, что на воле за мной еще несколько дохлых «висячек» осталось. Но первые же допросы показали всю несостоятельность их глупых ко мне претензий. Все доказательные обоснования следствия строились лишь на дешевых косвенных уликах, которые разбить не составило никакого труда.
Но так как этап обратно на зону был только один раз в неделю, то пришлось тормознуться в переполненной душной камере на несколько дней. Против лома нет приема, как говорится. А против тупой бездушно-бюрократической машины нашей задрипанной пенитенциарной системы – в особенности.
Как старый лагерный волк, имеющий к тому же в биографии послужной список из одних только особо тяжких статей Уголовного кодекса, я в тюрьме пользовался заслуженным авторитетом и сразу был поставлен братвой «смотрящим» в свой «хате» – этаким князьком, который должен разруливать все проблемы в камере, строго основываясь на воровском законе.
Несмотря на то, что на площади в двадцать пять квадратных метров размещалось почти шестьдесят «тяжеловесов» – мужиков, проходящих по тяжким статьям, – и спать им приходилось в три смены, камеру никакие эксцессы и разборки не сотрясали. Оно и понятно. Когда твой сосед по шконарю точно так же «социально опасен», как и ты, скандалить и качать права по пустякам как-то мало хочется. Да и тот факт, что по чисто тюремной моде у всех сокамерников имеется в наличии супинатор – вынутая из подошвы башмаков, бритвенно заточенная о цементный пол железка, – был отлично известен каждому.
Но в последний день перед моим этапом в родные пенаты – на зону то бишь – произошла все же одна небольшая неприятность, потребовавшая прямого вмешательства «смотрящего».
Дело случилось в воскресенье. На обед в этот день всегда давали гороховый суп, с вожделенным нетерпением ожидаемый братвой всю остальную неделю. Гороховый суп со свининой был настоящим «праздником живота»
по сравнению с обычной тюремной баландой из рыбьих голов с пшенкой или требухи с гнилой капустой.Хипиш начался сразу после обеда. Какой-то мужик, промаявшись на ногах ночь и утро в очереди на благословенный шконарь, так разоспался, кретин, что прозевал дневную хавку. Продрал зенки он только тогда, когда камерная публика жадно заскребла ложками по дну шлемаков алюминиевых тарелок, в натуре, сильно смахивавших на шлемы или каски. Такими железными головными уборами щеголяли вояки времен первой мировой войны.
Разбудить бедолагу на обед никто и не подумал. Известное дело – в тюрьме каждый сам за себя и на нужды ближнего всем глубоко наплевать. А кто не успел – тот опоздал, как очень метко-жестко говорится. На полном серьезе и без малейшей доли иронии. Просто констатируя тот факт, что твои проблемы – это исключительно только твои личные проблемы.
Но у «смотрящего» положение иное, поэтому я был вынужден как-то прореагировать, услыхав обиженно-возмущенный вопль из угла камеры, где у меня размещалась «пехота» – рядовые уголовники, не успевшие снискать себе приличной славы на ниве преступлений. В основном – бытовые мокрушники, завалившие наглушняк по пьяни либо собственную жену, либо собутыльника. Шелупень всякая, короче.
Я неохотно поднялся со своего козырного шконаря у единственного окна и направился на звук, грубо нарушивший спокойную камерную идиллию. В арьергард ко мне тут же пристроилось двое крепких подручных, обязанных постоянно страховать «смотрящего» от возможной опасности со стороны какого-нибудь внезапно сбрендившего сокамерника.
– Что за хипиш, а драки нет? – доброжелательно спросил я у какого-то худосочного мужичонки, забавно скуксившегося поношенным морщинистым личиком, и визуально определяя, «дымится у кадра крыша» или его просто обидели – вот он и разоряется, как какой-то потерпевший фраер.
– Монах, у меня суп внагляк увели! – прояснил ситуацию жалким плаксивым голосом старик, с пробудившейся надеждой хлопая на меня выцветшими собачьими глазенками.
– Разберемся! – твердо пообещал я, оборачиваясь к молодому камерному шнырю. – Сколько шлемаков получал на хату, браток? Обсчитался, по ходу, падла?!
– Пятьдесят девять – ровно по числу здешних харь! Гадом буду! – противно заверещал шнырь, явно до смерти перепугавшись, что станет сейчас «крайним».
– Это очень даже легко проверить, – усмехнулся я и велел подручным наскоряк пересчитать алюминиевые тарелки.
Посадочных мест за длинным деревянным столом было лишь двадцать, поэтому ребята сразу принялись за тщательную ревизию шконарей, где питалась основная масса осужденных. Их оперативные старания тут же увенчались полнейшим успехом.
Возможно, Кучер и не попался бы, но его подвела излишняя нервозность – мои костоломы бдительно засекли, как он запихивает ногой второй пустой шлемак себе под шконарь. Спалился с поличным, идиот.
С победным гоготом ребята вытолкали бедного Кучера на середину камеры, предварительно напялив ему на башку злополучный лишний шлемак и тем сделав его сильно похожим на смешного рыцаря Дон Кихота из известного фильма.
За крысятничество – то есть за воровство у своих, кара полагалась по нашему закону весьма суровая. В лучшем случае – отстегивание почек и печени, в худшем опускание человека. Превращение «крысы» в петуха то бишь.
Но я вдруг вспомнил, совсем не к месту, что Кучер мой близкий земляк, и мне стало его где-то даже жаль децал. Да и инвалидом он, по сути, являлся, на затылке вместо выбитой кости имел металлическую заплатку. Еще в юности в драке удар топором.
А мои ребятишки, признаться, не слишком деликатны в обращении – заденут ненароком ту заплатку – и кранты земляку. Или селезенку сгоряча запросто отстегнут. Мокруха же мне в камере, в натуре, ни к чему. Ни к селу ни к городу, как выражаются хорошо образованные в русских народных пословицах люди.