Братья Ждер
Шрифт:
Неслышно появился Ботезату, собрал разбросанные вещи хозяина. Когда он вышел, Ждер осмотрел запор у двери и выглянул в коридор, где стояли два отрока с обнаженными саблями. Без сомнения, в этот коридор выходила и дверь княжеской опочивальни.
Он закрыл дверь, задвинул засов. Растянувшись на постели, увидел, как на потолке дрожат блики от свечи, горевшей на столе. Он встал, чтобы потушить свечу, и вдруг странная мысль мелькнула у него в голове. Он вспомнил, что отец Емилиан, ставя свечу на краю стола, произнес шепотом какие-то слова. В ту минуту, едва не падая с ног от усталости, Ждер пропустил их мимо ушей. Но сейчас он подумал, что монах сообщил нечто важное, о чем ему, Ждеру, не следовало бы забывать. Он старался вспомнить это и не мог: наконец задул свечу и, нащупав в темноте постель, лег
— Это-то я и хотел вспомнить, это я и хотел вспомнить… — Ионуц с облегчением вздохнул и повернулся к стенке.
Напряжение прошло. Он уснул. А когда на следующее утро, вскочив с постели, отодвинул засов, то у порога увидел Георге Ботезату, — тот ждал его с вычищенной одеждой и сапогами в одной руке, с тазом и кувшином — в другой. Ионуц оделся, причесался, татарин побрил его острой бритвой, которая всегда была при нем, подал воды умыться.
Ждер отдал себя во власть слуги и все, что тот проделывал с ним, чувствовал словно в полусне, ибо в голове у него теснился рой мыслей.
Тут появился отец Емилиан с ключами от подземной темницы, а рядом с ним шел служитель, вооруженный саблей. Татарин остался прибирать покой. А Ждер, монах и тюремщик спустились вниз по узкой винтовой лестнице. Ждер насчитал двадцать две ступеньки; от нижней ступеньки до дверей, у которых остановился отец Емилиан, было десять шагов. Монах повернул ключ в замочной скважине и открыл решетчатую дверь. Около нее встал тюремщик с саблей наголо. Пройдя четыре шага, отец Емилиан открыл еще одну дверь, окованную железом. За нею и находился Гоголя. Он лежал на соломенной подстилке и глядел на маленькое забранное решеткой окно, до которого можно было добраться, лишь приставив лестницу. Может, он прикидывал, нельзя ли обойтись без лестницы и вылезти в это окно лишь при помощи рук и ног? Он продолжал лежать, думая, что пришел отец Емилиан, обычно приносивший ему по утрам кувшин с водою и хлеб. И только когда вошедшие сделали несколько шагов, Гоголя повернулся и увидел Ждера. Он вскочил с радостной улыбкой, казавшейся, однако, гримасой. Весь его облик изменился до неузнаваемости, от прежнего атамана Гоголи осталась лишь тень, — очень уж буйные ветры и частые волны трепали людей его ненадежного ремесла. Он был не столь изможден голодом и усталостью, сколь пал духом — будто ястреб в неволе.
— Как пред святым солнцем преклоняюсь пред твоей милостью и радуюсь, видя тебя, конюший Ионуц, — сказал Гоголя, низко поклонившись гостю.
Ждер пристально смотрел на него. Несмотря на худобу, атаман казался еще сильным и ловким.
Отец Емилиан удалился.
— Я подожду у решетки, — сказал он, уходя.
Ждер закрыл за ним дверь, прислонился к ней спиной и вперил взгляд в разбойника, сжимая на всякий случай рукоять висевшего у пояса итальянского кинжала, — подарка постельничего Штефана.
— Оставайся на своем месте, Гоголя, — приказал он. — Говори, зачем я тебе понадобился.
— Милостивый боярин Ионуц, — взмолился вор, упав на колени, — не гляди на меня так. Ради бога, уж лучше лиши меня жизни.
Он распахнул свою рваную одежду, обнажив широкую волосатую грудь.
— А как же мне смотреть на тебя, Гоголя? — ледяным тоном спросил Ждер.
Разбойник поглядел на него со страхом.
— Разве ты хоть когда-нибудь сделал для меня доброе дело? — продолжал Ионуц. — Разве слова твои были правдивы? И разве поступки твои не были такими же вероломными, как и слова? Ибо у вас, степных бродяг, один закон: хитрить и грабить.
— Возьми мою жизнь… — продолжал стенать атаман, а сам, прищуривая глаза, пристально глядел на Ждера.
— Что хорошего ты сделал в своей жизни, Гоголя, чтобы просить столь легкой смерти? Для такого лихого вора, как ты, она была бы желанным концом, — ведь тогда все твои грехи я взвалил бы на себя, а ты налегке отправился бы на тот свет. Нет, справедливости ради ты должен сгнить здесь, в унижении и позоре. Может, через решетку окна
увидишь ты в кои веки полет свободной птицы и сердце твое дрогнет. Вот это и будет для тебя самой страшной карой.— Но какое же проклятое дело совершил я, честной конюший Ионуц, чтоб погибнуть здесь, как подлый убийца? Всю жизнь у меня в руках была не мотыга, а сабля. Я держал меч в руках, чтобы не носить на ногах цепи. После того как я, по законам казачества, погулял на приволье, я встал под знамена пресветлого господаря Штефана-водэ, дабы заслужить прощение. Когда-то я провинился перед твоею милостью и перед родителем твоим, но тогда я не знал тебя и не был связан с вами никакими узами. Нас могли рассудить тогда лишь сила и удача. Вы оказались сильнее и одолели меня. Потом, как и подобает воинам, мы простили друг друга, и теперь вы ничего не можете ставить мне в вину.
— Нет, Гоголя, могу.
Атаман умолк, искоса взглянув на Ждера.
— И ты не спросишь, Гоголя, о какой вине я говорю?
— Нет, спрошу, — неуверенно сказал разбойник.
— Если спросишь — отвечу. Ты поступил на службу к Алексэндрелу-водэ, дабы донести ему на меня и напомнить о тех давно забытых днях, когда обоим нам — Алексэндрелу-водэ и мне — была люба девушка по имени Наста. Нет ничего удивительного, что ты проведал о том, что произошло между Настой и мною. Однако все это было давно, любовь юности как цветок, что утром расцветет, а к вечеру увянет. Наста давно исчезла без следа, и нам надобно молиться за упокой ее души, а не возводить на усопшую клевету. Ты же дал волю языку и рассказал своему хозяину то, что должно было для всех остаться неведомым до Страшного суда. А тогда лишь бог один властен взвесить все хорошее и все плохое, содеянное людьми. Оскорбив память Насты, ты к тому же донес на меня, как на человека, нарушившего клятву, данную своему побратиму. Но ведь ты, Гоголя, старше меня, и тебе ведомо, как преходяща и обманчива любовь на этом свете. Не в ней нужно искать верность побратиму моему Александру-водэ, а в делах, совершенных мною ради него. Делам же этим свидетель сам господь, ибо он был в сердце моем, когда я шел навстречу смерти, готов был жизнь свою отдать ради княжича, брата моего.
Разбойник бил поклоны, стеная:
— Твоя правда, честной конюший. Виноват я. Я не раздумывал над тем, о чем ты говоришь мне. Теперь я вижу, что все это чистая и святая правда, а я согрешил как самый подлый человек. Прости меня, брат во Христе, я признаю свой грех.
Ионуц посмотрел на атамана Гоголю, и произнес:
— Я прощаю тебя.
Вор откинул голову, широко раскрыл глаза, не веря услышанному. Но слова эти были произнесены, и он принялся бить поклоны, даже поцеловал землю в темнице своей. И в то же время настороженный, лихорадочно работавший рассудок подсказывал ему, что радость эта преждевременна. За прощением могут последовать какие-то требования, и, возможно, сделка в конечном счете окажется для него невыгодной.
— Честной конюший, — попытался он умилостивить Ионуца, — тяжки и бессчетны грехи мои; но смею сказать тебе, что я могу бескорыстно совершить и что-то доброе для твоей милости. Позволь заверить тебя, что Алексэндрел-водэ ожесточился не только от того, что узнал от меня. Мой рассказ лишь усилил зависть, которую его светлость всегда питал к тебе. Я понял, что он не находит себе ни сна, ни покоя из-за твоей милости. Я надумал войти к нему в доверие, вот и рассказал ему о том, что стало мне известно, надеясь получить выгоду для себя, горемычного. Но, поверь, он и без моих доносов таил против тебя недобрые замыслы. Они родились у Алексэндрела-водэ еще до того, как мы с Томой Богатом нанялись к нему на службу. Ежели угодно, я скажу все, что видел и слышал. И еще кое-что я понял, и надобно тебе это знать, дабы спасти свою голову.
Ждер на это ответил:
— Мне все это ведомо, но я не боюсь, ибо против вероломных поднимется сам господь. Некоторых терзает страх, ибо они сознают свою беспомощность; я же по-прежнему не знаю боязни — надо мною простерта десница господаря. Ежели бы этого не было, я не пришел бы сюда, чтобы вершить суд над тобою.
— Ты совершил суд надо мной и простил меня, честной конюший, хоть я и не осмеливаюсь поверить в то, что ты хочешь освободить меня из темницы.
— Поверь, Гоголя, ты получишь свободу.