Breakfast зимой в пять утра
Шрифт:
Рива смущенно пожала мягкими плечами, чем окончательно сразила Пиню-Петю. Она и вправду была старшим экономистом. И младшим тоже. Она была единственным экономистом, ибо других экономистов в Бакинском институте физкультуры не было. Риву взяли на работу сразу же после окончания техникума – на такую грошовую зарплату трудно было найти охотника.
– Что же мы стоим, – засуетился Пиня-Петя. – У меня есть еще один табурет.
Он шмыгнул в комнату и вынес табурет, удерживая его за ножку, как держат рог упрямого барана. Другой рукой он прихватил связку книг, великодушно решив, что на книги сядет сам. Компания расселась. А когда из колодца достали ведро с холодным арбузом
– Во-первых, тебе пора знать: папаха и теплый зипун спасают от жары почище любой тени. Во-вторых, не мог же я вас знакомить в обычных белых штанах – неторжественно. Ну а в-третьих, – со значением понизил голос Сюська, – посмотрим, чем все это закончится. – И он игриво посмотрел на девушку Риву.
Рива сидела молча, выковыривая черные семечки из красной мякоти арбуза. Пиня-Петя почти осязал токи, что исходили от обольстительной фигуры девушки, у него кружилась голова, он чувствовал слабость. Впрочем, возможно, причиной слабости было несварение желудка – следствие недоедания в Херсоне…
– Значит, вы бухгалтер и старший экономист? – Пиня-Петя возобновил светский разговор. – И следовательно, вы хорошо считаете?
– Или! – Сюська высокомерно взглянул на двоюродного брата.
Рива продолжала выковыривать арбузные семечки, хотя давно можно было приступить к еде, – однако она была не так проста, хоть и приехала из Херсона.
– Тогда сосчитайте: сколько вам лет, если на дворе стоит тысяча девятьсот тридцать первый год? – продолжил Пиня-Петя.
– Двадцать, – ответила Рива.
– А мне? Если я родился в тысяча девятьсот седьмом году?
– Вам тогда должно быть двадцать четыре года, – прилежно ответила Рива, моя будущая мама.
– Ну?! – продолжал озорничать Пиня-Петя. – И кто сказал, что мы с вами не подходим друг другу?
– Я сказал. – Сюська бросил недоеденный арбуз и боевито поправил тяжелую папаху.
Свадьбу играли в столовой Дома железнодорожников. Рива и Пиня-Петя, юные и красивые, принимали поздравления друзей и соседей. Все проходило пристойно и весело. Пока не пришел двоюродный брат жениха Изя Гурович по прозвищу Сюська. В белых парусиновых туфлях и в белом чесучовом костюме, карман которого подозрительно оттопыривался. Сюська обвел присутствующих хмельным плывущим взглядом и остановил его на молодых.
– Пиня, – сказал Сюська. – И ты, Рива. Я желаю вам счастья, долгих лет и множества детей. Ибо еврейская семья без детей – все равно что револьвер без патронов. Но у меня, слава богу, патроны есть. По крайней мере, один найдется. Для себя.
С этими словами Сюська выхватил из кармана револьвер системы наган и приставил его ко лбу.
Все остолбенели. Никто не верил своим глазам, не говоря уж о том, что многие вообще впервые в жизни видели настоящий револьвер системы наган… Сюська же не сводил своих диких черных глаз с новобрачных.
Стало тихо, как после выстрела.
В это время в зал вошла Ривина мама, моя будущая бабушка, Мария Абрамовна Заславская, в девичестве Лазаревич. Надо знать мою бабушку! Ее боялся даже одноногий дворник Захар, а Захар грубил даже управдому Насруллаеву, которому вообще никто не перечил, даже участковый милиционер Алиев, который не боялся даже Аллаха, потому что был пламенным большевиком-ленинцем… Словом, бабушку боялись все, кроме меня. Но я появился позже, а стало быть, ее тогда боялись все, без исключения.
– Что за манера, босяк! – воскликнула бабушка. – Куда ты пришел? На свадьбу или
в тир?! Хорошее воспитание дали своему сыну старики Гуровичи! – Бабушка шагнула к дрожащему Сюське и, разжав его холодные пальцы, вывернула оружие.Сюська согнул ноги, присел на корточки и заплакал. Рива и Пиня-Петя подошли к нему и принялись гладить его по голове; они любили Сюську, но каждый по-своему… Потом, втроем, они отправились к Сюське домой, чтобы подложить наган в шкаф раззявы-соседа, служившего охранником ювелирного магазина…
Так закончилась свадьба, которая состоялась в мае 1932 года, а через положенный природой срок, точно по расписанию, в январе 1933 года, родился я.
Сюська вернулся к своей жене, добрейшей женщине, тете Софе, которая уже растила его дочь – Мери, а вскоре после этой истории родилась еще одна дочь – Инна. Девочки до такой степени были похожи на отца своими мелкими, но яркими чертами лица, что незнакомые люди останавливали их на улице с вопросом: не дочери ли они Гуровича, начальника финансового отдела Машиностроительного завода имени Лейтенанта Шмидта? Вот они-то и проживали сейчас в Лос-Анджелесе. Старшая, Мери, жила под одной крышей с родной сестрой покойной матери, младшая – со своим семейством: мужем и двумя женатыми сыновьями и двумя внуками.
Возвращение, пусть мысленное, в далекие годы детства и юности было для меня столь трепетно, что смазывало впечатление от встречи с Лос-Анджелесом. Удел сентиментальной души… Интересно, я узнаю Мери? Ведь мы не виделись более сорока лет, с тех пор как я, закончив институт, уехал из Баку. Конечно, я нередко наведывался, навещал родителей, но с родственниками пути как-то не пересекались. Однако отца девочек, дядю Изю Гуровича, легендарного Сюську, я видел довольно часто – он жил в Ленинграде со своей новой семьей, и мы дружили до самой его кончины…
Лос-Анджелес… продолжение
…Она меня узнала. И я ее узнал. Сквозь моложавое, с мелкими чертами, лицо проступал рисунок лица дяди Изи Гуровича: удивительно, как дочь была похожа на своего отца – что анфас, что в профиль. Сидя в машине, я искоса поглядывал на Мэри, удивляясь подобному сходству.
Автомобиль резво нес нас вдоль бульвара Санта-Моника, смиряясь перед светофорами. Четкая геометрия здешних улиц напоминала мне геометрию улиц Петербурга, с той разницей, что дома тут были малоэтажны и унылы.
Это обескураживало. Впрочем, классические контуры небоскребов даун-тауна высились в стороне от нашего маршрута, подсказывая, что рановато, пожалуй, составлять впечатление от Лос-Анджелеса – все еще впереди…
На каком-то отрезке бульвара взгляд, взметнувшись поверх крыш, уперся в далекий лесистый холм с летящим словом «Голливуд», и я умиротворенно откинулся на теплую кожу автомобильного сиденья в предвкушении праздника. Пятнадцатиметровые буквы возвела в 1923 году фирма по торговле недвижимостью в своих рекламных целях, и тогда надпись читалась как «Голливудленд». [3] Тысячи лампочек, за которыми наблюдал специальный смотритель, высвечивали по ночам это слово. Со временем четыре последние буквы куда-то исчезли. А парящие над городом буквы, вместе с целым районом Лос-Анджелеса, прибрал к рукам центр мировой киноиндустрии…
3
Голивудленд – «Падубовая роща». Падуб – вечнозеленое южное дерево и к привычному дубу отношения не имеет. Фирма, вероятно, возводила дома на основе падуба (прим. автора).