Бремя выбора. Повесть о Владимире Загорском
Шрифт:
— Она была такой во веки веков, Бедовый. Родители за детей всегда муку несут. Потому и секут их, и порют, чтобы ровней держались в одной упряжке.
— Если бы дети ровней держались, человек бы до сих пор из звериной шкуры не вылез, Яков Лукич. Дети исполняют думу своих отцов. Только кажется, что они поперек идут, а на самом деле — вдоль, дальше и выше. Поколение за поколением.
…Дальше и выше, вперед и вперед, и если семья висит гирями, революционер расстается с ней. И чем горше для него разлука, тем выше ставит он свое дело, дабы искупить жертвы. Он уходит из-под отчего крова, унося беду из семьи. Иначе, подавленный материнским горем, он смирит себя и никогда не увидит зарю свободы и не приблизит ее час. Родители хотят жить спокойно, по заповедям —
Но есть ведь и такие гармоничные семьи, где дети продолжают борьбу отцов. И если глянуть на человечество как на одну семью, то убедишься: старшие призывают младших идти вперед не страшась. Казнен Александр Ульянов, земляк, уроженец Нижнего, а его младший брат печатает за границей газету: «Из искры возгорится пламя».
— Не научат ни порка, ни даже виселица холопскому смирению, Яков Лукич, хватит, Россию не усмиришь.
— Подрастешь, дети у тебя будут, запоешь по-другому! — сердито перебил Лукич. — Тебе легко язык-то чесать. А у меня двое, Марфута, Дениска, куда пойдут, за кем?
— Неспроста же вы ставите такой вопрос, Яков Лукич, куда и за кем. Значит, и здесь, в глуши, ощущается неизбежность перемен.
— Грешен я, насмотрелся на таких вроде тебя, наслушался, пока этапы водил, уши-то не заткнешь, а то бы… — не договорил, махнул рукой.
Десять лет, пока он был стражником, он постоянно видел людей, которые переступают — законы, обычаи, сокрушают устои. Видел не только лиходеев, извергов, но и честных, умных, почтительных, которым «ваше благородие» подходило лучше, чем приставу или уряднику. Они свои кандалы несли, как священник крест.
— Дениску отдадите учиться, он очень способный мальчик. Все средства — на его учебу.
— Одной приготовил средства, — мрачно усмехнулся Хромой.
Вошла Анисья Степановна, поджав губы, поставила на стол мутную белесую четверть.
Лукич налил себе, налил Лубоцкому, поднял стакан.
— Ладно. — По лицу его прошла гримаса, вспомнил утрату, сказал злее — Ладно! С возвращеньицем. — Пил долго, цедил сквозь зубы, будто глотку заткнуло колом, но одолел-таки, выпил до дна и сразу вспотел. — Ты хоть знаешь, Бедовый, что теперь тебе грозит?
— Главное, я перед вами чист.
Лукич покривился, передразнил:
— Чи-ист. Душа чиста, так и мошна пуста. — Он покачал головой. — И что вы за народ такой? Право слово. «Душа чиста». Да кому она нужна, твоя душа чистая? Вот придут, под микитки тебя — и поминай как звали. — Он помолчал, посмотрел на бледного Лубоцкого. — Но ты ведь ко мне шел, верно? На мое понимание рассчитывал, так, Бедовый? Знал, я тоже не пальцем деланный. — Он валил себе еще стакан, выпил уже без судороги, обтер, расправил усы, горделиво выпрямился — к нему шел Бедовый, на него надеялся. — Когда гонют этап, считается вроде одним тяжело, а другим легко. Это еще как глянуть. Подорожная на всех общая. Перед богом, перед погодой. С одной стороны тебе говорят: преступники, уберечь от них надо честной народ православный. А с другой стороны — и они люди. Синегуб-то за что пропал? Наказание получил за ненависть свою, я так считаю. И мне его смертью знак даден — ноги-то нет. Вот ты пришел, а что я теперь должен делать, а? Ты на воровщину ушел, все знают. На каждый рот. не навесишь ворот — упреки мне. Весь уезд я должен поднять. Староста нарочного послал в Канск, вас бы на чугунке и заковала. — Ему стало легче от браги, бледность сошла с лица, даже сивая щетина на щеках улеглась. — Теперь скажи
мне толком, зачем вернулся. Не торопись. Чтобы я все понял.
— Разве для вас не важно, как о человеке думать?
— Для меня важно, чтоб не обокрали.
— А для меня — избежать позора.
— Тебя судили, отправили
за тыщи верст, ты преступник против царя, мало тебе позору?— В этом для меня честь.
— Кому она нужна, твоя честь, про тебя там уже забыли.
— А я напомню. Я буду продолжать борьбу, — пробубнил Лубоцкий. — Но совесть у меня всегда будет чистой.
— Ре-е-звый ты, Бедовый, ре-е-звый. А вот возвратился зря. — Он вдруг оскалился не без торжества. — Понапрасну. Попусту.
— Мне важно самому…
— Все самому да самому! — прервал Хромой. — А что другие думают, наплевать. Еще раз скажи мне, втолкуй: значит, вор не ты, а другой, ты не крал, так? Или еще как?
— За революцию с нечистой совестью браться нельзя.
Зарядил, как пономарь, — совесть, совесть. Упрямство Бедового, его настырность задевали Лукича. Бедовый будто упрекал хозяина, да не только словом — делом, вернулся же, охломон, наперекосяк всему, а ты, Хромой, вроде так не сможешь.
Лукич заговорил сурово, роняя слова веско:
— Ты чистый, значит, а другие, выходит, грязные. А если подумать и повернуть, на попа поставить да помозговать? Кое-что другое откроется, промежду прочим. Ящичек тот, скрыночку я твоему проходимцу сам отдал. Сидели вот как с тобой, водку пили, он слезы лил про свою нищету, а я вот так повернулся, — Лукич отставил ногу, стукнув деревяшкой по плахе пола, потянулся к иконам, — взял ее, на! Держи и уходи с богом. Не нужно мне такое добро, трясись из-за него денно и нощно. Вот теперь и скажи, Бедовый, была ли нужда тебе возвращаться? — Он осклабился, снова расправил усы, победу праздновал над Лубоцким. — Малое дело, сущий пустяк, а как все меняет. Вот что ты мне теперь наборонишь, если не было кражи?
— Навыдумывать, Яков Лукич, накрутить можно всякое.
— А чего тебе стоило так подумать? Отдал, мол, хромой стражник, грехи замолить — и вся недолга. Ты же грамотный, книжки читал, так бы и сказал по-писаному: добрая ноля Якова Лукича па пользу революции.
— Так ведь не было доброй воли.
— А тебе почем знать?! — поднял голос Хромой, — Была! Так себе и скажи: была его воля! И другому, пятому-десятому громогласно заяви, всем своим дружкам боевым — была на то его воля. И потому я чист. Ты мне все про народ да про народ, а разве я не народ?
— Плохую вы игру затеяли, Яков Лукич.
— А вы какую затеяли, хорошую? Может, я не хочу царя сымать, а ты вот за меня решаешь: такова воля парода. Давал я тебе наказ? Дарит тебе мужик свое, или ты у него крадешь?
Не так он прост, как может показаться, хотя и пьян. Думай, Лубоцкий, думай.
— Мы реалисты, Яков Лукич. Мы обязаны видеть подлинную необходимость. Выдумать можно всякое, попы всю жизнь рай обещают. Мы не попы. На выдумке одни страдания. Не было у вас нужды отдавать кому-то свое накопленное.
Хромой помрачнел, заскрипел зубами:
— Зачем вернулся?! — вскипел он. — Ты мне руки связал! Пригонят политического, я его на первом суку повешу! Зачем вернулся?! Уходи с глаз долой!
Лубоцкий посидел несколько мгновений оглушение, Ожидал, предвидел, но…
Сказал твердо:
— Я не мог поступить иначе. — Поднялся, пошел к двери за котомкой.
— Стой, — потребовал Лукич. — Обожди. — Лоб его покрылся испариной, он вытер пот ладонью, стряхнул кашли па пол. — Обожди, остынь… Не серчай… Садись, куда ты пойдешь, — устало говорил, хрипло, тяжело ему далась вспышка гнева. — Пойми, вора бы я скорей простил, па то он а вор, а вот политического… — Он еще налил в стакан, жадно выпил. — Все равно что девку совратил на святом причастии. Не серчай… И бежать никуда не надо, сгинешь сейчас, меня послушайся, я к тебе уважение имею, Бедовый. — Глаза его заблестели от пьяных слез. — Мне тебя жалко, Бедовый. Посиди со мной, тоска меня берет, поговори со мной про то, про се… — просил жалобно, с дрожью. — Как мне детей определять, на что равнять, скажи… Помру я скоро, Бедовый. — Он слабо поднял руки на стол, подпер голову, локти разъехались, он ткнулся головой в столешницу, помычал, подложил ладонь под щеку и заснул.