Бремя
Шрифт:
Позже, после смерти Деда, я узнала, что по возвращении на Родину из немецкого плена он сидел до реабилитации в том же лагере, за Уралом, где и его отец, и до сих пор мне становится жутко от мысли о том, как, вероятно, чувствовал он там повсюду присутствие его, может, искал хоть что-нибудь узнать о его кончине. И как, наверное, пытался соединить в одном сердце всех, любящих и любимых, тех, осиротевших на далекой северной земле, и этих, кто ближе, но ранены его ранами тоже?
Что спасало его от тлена и отчаяния? Ведь присутствовало же в нем нечто, что держало его на плаву и придавало сил? Во всем внутреннем устройстве Деда замечалось одно особенно важное, редкое качество — согласие со временем, смиренное ему подчинение. Он довольствовался тем, что жизнь преподносила ему, и не мечтал о большем или лучшем для себя. Наверное, им в меньшей степени, по сравнению с другими, управляла гордость, он, видимо, обходился без нее, хотя, кто знает,
Дед вставал спозаранку, с петухами и всегда находил себе какое-нибудь дело: что-то чистил, мастерил, рыхлил, полол, поливал, вязал веники для бани или плел корзинки, которые потом раздаривал соседям. Он вообще любил делать подарки и при этом всегда смотрел в глаза принимающему с улыбкой и ожиданием, пытаясь разглядеть в них радость. Радость других была его хлебом.
Дед верил в Бога, но не выказывал сильно своей веры, молился и крестился только в церкви или когда уединялся. К службе ходил каждое воскресенье, особенно в последние годы, даже если прихварывал. Он носил в себе веру как-то спокойно и уверенно, как тайну. В чем заключалась его тайна? Не разгадать. Потому и тайна, что от большинства скрыта. А с виду казался неспешным, избегал суеты, проживая годы в глубину. Никому не завидовал. Нежно любил природу и животных, особенно лошадей. Уважал их за понимание и молчание. Сам казался таким же, больше слушал, чем наставлял. То и дело присаживался на обочину уставшего от погони за мимолетной маятой дня и, всматриваясь в хрусталь воздуха, погружался в покой. Думал ли он о чем-нибудь в те минуты или просто пребывал мыслями и всем внутренним своим существом с Богом и не хотел расставаться с Ним даже на кратковременные дела свои?
И даже когда эфирный занавес начинал медленно шевелиться, дыша все глубже и полнее, и небо надламывалось с легким хрустом, пропуская вперед темнеющие, подтанцовывающие облака, а они, в свою очередь, подбирая ритм, уже готовы были пуститься в нелегкую, и внезапно на долю секунды все замирало; вмиг семь ветров, словно разом выпущенные из неволи гигантские летучие мыши, мчались и мешались с косматыми тучами, сухими листьями, пылью и пыльцой и начинали кружить все, что попадалось, в черно-серо-оранжевом вертеле (о роза ветров, загадка природы, завораживающая бешеной скоростью вращения и меня в далеком детстве), даже тогда Дед оставался недвижим и свободен, терпеливо ждал, пока, исчерпав весь свой запал, изнемогшая стихия смолкала, замирала, и снова до глади выпрямлялся воздух, переводя дух. Дед не спешил, и нам не угнаться за ветром судьбы. Поэтому и ты, моя Ванесса, не торопись, отдохни на тихой лужайке утра, останься в настоящем, в том, что всегда ускользает от тебя в прошлое или будущее, не успев родиться. Можешь ли ты знать вкус воды, если даже, не сделав одного глотка, с момента пригубления уже несешься мыслями в другое — дело, чувство, событие, незаконченный разговор, назначенную встречу... — обгоняя данное тебе, как дар, мгновение — единственное, что, в сущности, у нас есть? А потом с горечью сознаешь, что вот именно то слово, тот взгляд, цвет, вкус, аромат, звук, прикосновение, всплеск — и было настоящей жизнью, бросаешься вдогонку, чтобы вернуть, воскресить, оживить и завладеть им заново, — но нет, оно уже кануло в лету, оставив после себя один лишь неясный след утраты.
* * *
Ванесса долго не могла уснуть, снова и снова проигрывая в памяти ночную экскурсию с Эрикой в галерею отца, и образ Деда, узнанный на превосходящей разумение, соединившей множество жизней картине, всплывал и разрастался, не размерами, а некой непостижимой аурой потустороннего, затмевающей действительную осязаемую реальность. Странное беспокойство владело ею, как будто кто-то звал ее куда-то. Она прикрыла веки, и все поплыло, и лето, показалось, внезапно кончилось, и за окнами зашумела сухим золотом ранняя осень. Прислушалась к зову и подчинилась. Встала тихо, чтобы никого не разбудить, быстро собрала сумку и вышла на улицу. У ворот усадьбы миссис Харт уже стояло такси, но она и этому не удивилась. Не говоря ни слова, села на заднее сиденье, уютно погрузившись в его мягкую прохладу. Водитель обернулся, и Ванессе показалось, что на глазах у него повязка, какие обычно завязывают дети, когда играют в прятки (а может, это только игра отраженного света?): «Вам удобно, мадам?» — спросил водитель вежливо. Ванесса кивнула, и машина двинулась очень медленно, раскачиваясь, как люлька. «Вы знаете, куда ехать?» — поинтересовалась она. «Конечно, мадам, мы же обо всем договорились по телефону...». Ванесса с досадой подумала, что опять у нее начинаются провалы памяти, но с готовностью подтвердила: «О, да, сэр, вылетело из головы». Таксист
довез до аэропорта, она поднялась на верхний этаж, разыскала регистрационную стойку и протянула билет.— К сожалению, мадам, ваш обратный билет — просрочен, — вежливо сказала дежурная по вылетам.
— Но что же мне делать, я была больна и не могла раньше...
— Ну, что ж, подождите минуточку, я поговорю с менеджером, — успокоила ее женщина, и через минут пять вернулась уже с оформленными бумагами на вылет:
— Все в порядке, мадам, мы обновили дату. Благодарим вас за то, что выбрали нашу авиалинию.
Ванесса как-то сразу заволновалась, почувствовав и необходимость полета, и важность того, что ее ждало там, куда непременно должна была попасть. Почти всю дорогу в самолете пребывала в нетерпении и ожидании чего-то большого, без чего жизнь ее не могла дальше продолжаться, но, когда наконец добралась до места, открыла калитку, скрипящую по-прежнему тонко и жалобно, мгновенно успокоилась. Ночь уже спустилась, дыша тайной и тишиной. Дедов дом узнал ее сразу, поклонился, как человек. И она поклонилась ему, мысленно обняла его. «Боже мой, как я соскучилась по тебе», — прошептала. И вдруг открылась дверь и в ней появилась женщина. Ванесса вздрогнула от неожиданности — это была она сама, только в прошлом, до отъезда в Америку, еще при жизни Вассы. «Как же такое возможно?» — успела подумать и неожиданно услышала голос теплый, тихий.
«Наконец-то. Я так ждала тебя», — сказала Ивана.
«Вот я и вернулась...» — ответила Несса.
Вглядевшись пристальнее в лицо гостьи, первая спросила с тревогой: «У тебя слезы в глазах. Ты плачешь? — и подтвердила сама тут же: —Да, ты плачешь. Что случилось?».
— Я замерзла, замерзла в лед... В тех богатых странах лендлорды копейки жалеют, чтобы нормально отопить дома...
— Иди ко мне, — позвала другая. — Вместе мы быстро согреемся.
Они обнялись, скрещивая пальцы, странная жалость вошла в сердце и осталась там согревающим теплом.
— Я так стремилась сюда, — сказала Ванесса, — скажи, что теперь мы всегда будем вместе. Что не будет этого невыносимого чувства разделенности.
— Да, теперь все будет хорошо... Мы соберем оборванные нити судьбы, как заснеженные цветы в поле и возродим наше целое.
Перламутром в окнах расцветилось утро.
Совсем рядом просыпались тополя, стряхивая с веток белый пух, расправляли отдохнувшие за ночь крылья бабочки, затевали звонкую перекличку птицы. Блестели покрытые рассветной испариной виноградники. И Дед поднимался на крыльцо, щурясь от лучистого света яркой синевой глаз, бережно неся в ладонях умытые гроздья. Все было, как в детстве, и все было, как всегда. Боже мой, почему мне так хорошо? Живу ли я или умерла?
Скажи, живу ли я? Иль мне лишь чудится вращенье в смене дня и ночи, и медленный огонь свечи, и вкус дождя, и боль измены, и красный цвет обид, знакомая и пыльная дорога, парное молоко, которым мама поила меня каждым детским утром. И... он, ведущий за руку другую, его слепые слезы обо мне, две неожиданные русские березы в подстриженном американском парке, как две мои сестры с прозрачно-нежной кожей... Скажи, что есть, пусть скрытый смысл в словах, поступках, чувствах и предметах! За доказательство возьми одно — единственное, что можно видеть явно — мою живую, ищущую душу...
* * *
Ванесса проснулась рано, пребывая все еще во власти необычайного сна. Миссис Харт уже была на ногах и о чем-то говорила с приходящей помощницей по дому.
«Значит, ты нашла их, Марию и Митечку, — подумала Несса, вспоминая с волнением вчерашний поход в мастерскую отца Эрики, — и они оставили после себя Эрику. Значит, мы — сестры. Значит, необъяснимое чувство родства с ней с первой минуты встречи объяснимо и логично и кто-то или что-то ведет тебя по жизни, крепко держа за руку и нечего бояться, только не отставай от ведущего на болотистых мрачных переправах»...
Раздался стук в дверь, и Ванесса окончательно проснулась, мгновенно затаив, запрятав сон, как преступление, но спрятала и другое — саму себя (как когда-то я прятала ее в глубинах своего сознания), свое детство, дом, настоящее имя, все-все — обретая вдруг полную память, так неуместную и недопустимую в данной ситуации.
— Несса, дорогая, вы уже встали? — послышался голос миссис Харт. — Мы тут с дочерью обсуждаем поездку на пляж...
— Конечно, миссис Харт, это — отличная идея, отозвалась она, нарочито бодро, мгновенно выпрыгивая из постели. — Я буду готова через несколько минут.
Ванесса наспех оделась, привела себя в порядок и вышла во двор усадьбы. Знойное солнце уже с утра, то ли злясь, то ли заигрывая, лепило горячие пощечины, так что было не скрыться от них ни в тени палисадника, ни в искусственной защите очков, ни в широкополой соломенной шляпе.
«Ну, конечно, что может быть желаннее, чем прохладный океан в изнуряюще жаркий день? Я бы тоже с удовольствием искупалась. Кажется, с самого детства...» (но Ванесса не продолжила: не решилась открыть запретную дверь).