Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А вокруг осень, словно страницами, шелестела листьями, читая что-то печальное уходящему лету. Где-то очень высоко пели ангелы о том, что и душа, и лето воскреснут, воскреснут вновь, когда придет время обновления, но Ванесса, оглушенная и подавленная своим падением, не слышала, не могла слышать их.

Когда все же, собравшись с силами, пришла домой, приняла душ, переоделась и села у окна спальни в густой тишине, и тени совершенного прелюбодеяния забегали спотыкаясь в темных углах сознания, чудовищная мысль о том, что ни утром, спеша на это, как оказалось позже, трагическое свидание, ни в те часы «любви без любви» с Андреем, ни потом, в парке, мучимая собственными переживаниями, она ни разу не вспомнила о муже, как будто измена вовсе не относилась к нему, как будто не он дал ей имя и сделал

женой, как будто не его доверие предала и не его жизнь разрушила. И после этой страшной мысли, она сдалась, уже полностью погрузившись в унылый мрак депрессии.

Глава 3 В доме Деда

Мой Дед переехал из большой семейной усадьбы в маленький домик на окраине, унаследованный им от каких-то далеких родственников, лет за десять до окончания своей земной жизни. Ему уже шел девятый десяток, но на здоровье он не жаловался. Поджарый, легкий, подвижный, с запрятанной грустинкой в светлой синеве глаз, — так и вижу, как в хмельной от обильного солнечного пиршества вечер, он, раздвигая оконные ставни, оборачивается ко мне и загадочно улыбается: «Что-то я тебе приберег, Иванка...». И вот мы уже сидим на уютной, пахнущей свежей стружкой веранде, и в руках у меня совершенно необычайный, расписанный изумительными узорами желто-красных тонов ароматный плод — новорожденное яблоко.

После смерти Деда в его скромное жилище так никто и не вселился. По завещанию домик достался мне, но много лет меня сюда не тянуло. С тех пор как вышла замуж, я навестила Деда всего несколько раз, последний — перед его смертью. Весь крошечный поселок, каких-нибудь сорок домов, с каждым годом становился малолюднее. Молодые, чуть оперившись, уезжали в город, оставляя позади вольное детство, постаревших родителей и унося с собой втайне мечту покорить мир или по крайней мере очутиться в самом его центре. Решение все же было принято, и на следующий день с неясной щемящей надеждой я открыла калитку. Сразу прошлое и настоящее, как два истосковавшихся друга, обнялись, увлекая и меня беспокойной радостью встречи. Я присела на теплую, знакомую с детства скамейку у крыльца. Задышал сухо, по-осеннему сад, и в золотистой пыли запрыгали мои счастливые дни, проведенные в дедовой усадьбе. Грусть о дорогом Деде и желание увидеть, поговорить с ним внезапно овладели мною, так что на глаза мгновенно навернулись слезы. Вот бы сейчас из глубины, из всегдашней утренней голубоватой мары сада явился Дед с обычной своей полускрытой улыбкой и сказал бы:

— А я тебя давно поджидаю, Ваня.

— Вот я и пришла, Деда. Соскучилась по тебе. Садись рядом — посидим, поговорим, — ответила бы я.

И Дед бы сел, провел шершавой ладонью ласково-преласково по моим волосам, как всегда делал раньше.

— Ну, как ты, Иванка? — спросил бы с тревогой.

— Устала я, Деда, от мужа ушла, что-то не так в моей жизни, не так во мне, а что — не могу понять...

— А ты погоди понимать. Помолись сначала... — для него молитва, особенно, когда он постарел, была панацеей — первое лекарство.

— О, я так давно не молилась. Да и молитвы все позабыла.

— Ээ-э, получается совсем худо, Иванка, раз и молитвы забыла. Где ж терпение взять без молитвы? А с человеком жить — терпение нужно. Без терпения долгим век покажется...

— Не будет у нас жизни, Деда. Знаешь, у нас как. Мы с ним, будто на противоположных берегах одной реки стоим и что-то кричим и кричим друг другу, надрываемся, и ни один не слышит. А я кричать устала, иногда хочется тихо поговорить, чтоб тебя поняли. Одиноко мне с ним как-то. И без него одиноко. Ты, Деда, помолись за меня.

— Я-то помолюсь, внучка, крепко помолюсь, только ты сама-то, что будешь делать дальше?

— Не знаю пока. Поживу здесь, в твоем доме, а там видно будет. Скоплю денег, потом, может, уеду. Знаешь, Деда, мне часто хочется уехать далеко-далеко. И все начать сначала — начисто.

— Уехать не мудрено, Иванка. Так, ведь земля, она везде земля, и жизнь она везде — жизнь. Смотри, когда уезжать будешь, душу свою не забудь с собою взять. Душа у тебя хорошая. Не торопись ее в котел бросать...

— Да почему же я ее в котел бросаю?

— Да вот, жизнь только

началась, уже от мужа ушла. Потом и с другим — что не так, и от другого уйдешь? Может, сойдетесь еще? Слишком как-то уж быстро вы разбежались...

— Не знаю, Деда. Наверное, ты прав. Может, я и неправильно сделала, что ушла. Но сейчас не могу вернуться. Сейчас обдумать все хочу, в себя прийти.

— Обдумай, Иванка, однако ж надолго не откладывай. Нельзя тебе одной, беспокоюсь я за тебя...

Так мы и проговорили бы до вечера.

Все-таки я медлила войти в дом. Милый, милый, старенький, единственный друг мой, как же так вышло, что, любя до боли, я почти не навещала тебя в последние годы? Какая суета-маята проносила меня мимо твоего дома, мимо твоих поджидающих глаз и сердца? Что в жизни было важнее, чем спокойный вечер с тобой, когда, помнишь, сиживали мы вдвоем у колодца в саду и говорили о том о сем и ты время от времени наклонялся и целовал меня в лоб с такой отеческой нежностью, что в любом возрасте я ощущала себя совершенным ребенком? На какую такую мимолетную радость променяла настоящую и теперь уже невозвратимую?

Нет тебя, а дом твой все тот же — чистенький, надежный, с выбеленными на несколько раз, до глянцевой гладкости стенами; с крыльцом в тени высокой и по весне пышной, бархатной сирени, с голубоватой шиферной крышей, отороченной резной строчкой, как кружевом, такими же голубоватыми, в тон, ставнями на больших окнах с двойными рамами, и, когда в апреле выставлялись внутренние и распахивались створки в комнатах, влетал в них будто только что проснувшийся, еще чумной от спячки, пахнущий сладким, душистым яблочным цветеньем, небом и землей, пряной водой в деревянных кадках молодой ветер.

Дом, как книга, где каждая вещь — страница, вмещающая мысли и чувства хозяина. Вот они светлые, высокие потолки, вот они «часы с боем» — предмет неустанного внимания Деда: он мог возиться с ними целыми вечерами, то и дело сверяя их точность по сообщениям радио, балансируя гири и гирьки, подвешенные на длинных цепочках, до тех пор, пока не добивался нужного баланса, но чаще — сидел рядом неподвижно, наблюдая за ходом стрелок и погружаясь, наверное, в иное время, то, что вне времени, в вечность, к которой у него, бесспорно, был доступ уже на земле: ведь ад или рай, говорят святые, — это вовсе не места пребывания, а состояния души, открытой или закрытой для любви. Вот фотография, с которой смотрят юноша лет семнадцати и девушка еще моложе — моя бабушка, Елена прекрасная с блестящими кольцами русых кос вокруг изящной головки, оба исполненные какой-то выразительной решимости, — истоки мои, и, кажется, уже тогда ведающие о сегодняшнем, этом самом, моменте и обо мне, как о своем продолжении... Стопка фланелевых рубашек на полке — все в крупную клетку, стеганая фуфайка на вешалке, как будто ожидающая своего владельца и еще хранящая его тепло. Но главное, главное — икона Святого Николая Чудотворца в углу, так высоко, чуть ли не у самого потолка — сердце дома и любимый Образ Деда, знавший его грехи и слезы. И мне, столько раз в детстве наблюдающей за Дедом в часы молитв, и сейчас не составило труда увидеть его коленопреклоненным, смиряющим буйство своих личных стихий перед Богом и уповающим на прощение. До сих пор для меня нет лучше мужчины, чем мужчина, склонивший голову перед иконой.

Жилище все еще поджидало хозяина, но пришла внучка согреть осиротевшие углы или согреться в них сама. Коричневые дедовы суконные брюки и серая, стеганая безрукавка оказались чуть ли не в пору и, облачившись в них, я вышла в маленький двор, походила по тропинкам вдоль и поперек и села там на самодельную табуретку, выкрашенную в ярко-зеленый цвет под стать свежим листьям. Везде — запах дерева и земли. Везде — дух Деда, в каждой вещице и во мне. Названная в честь его Иваной, я носила в себе и Иванову ранимость, и нежность, и одиночество, и в эту минуту, как никогда прежде, чувствовала нашу схожесть. Так же, как он, я очень боялась крови. Как-то, укутывая виноград на зиму, Дед порезал руку, рана — не глубокая, а кровь полилась ручьем. Лицо его побледнело, изменилось от мгновенного ужаса, но это не был ужас боли, явно полосонуло нечто более страшное, чем боль. Что же почувствовал или увидел он тогда? Каким острием повернулся опасный осколок воспоминаний?

Поделиться с друзьями: