Бригантина : Сборник рассказов о путешествиях, поисках и открытиях
Шрифт:
— Покажите мне недовольного, который бы чего-нибудь достиг!
Сапожник возразил, что люди потому и недовольны, что ничего не достигли, а хотят достичь.
— Вовсе не потому они недовольны, — отрицал стряпчий. — Их недовольство — это просто зависть, то есть грех. Они не смотрят на свою бедность — на богатство других глядят. Если бы и другие были бедняками, тогда им было бы хорошо, тогда бы они не испытывали недовольства… Человек должен жить как ему суждено — птица в воздухе, рыба в воде, по-другому быть не может. Только покорностью и смирением можно достичь чего-то, нужно подчиняться хозяевам, служить властям.
— Чего же вы достигли покорностью и смирением? — спросил сапожник.
Стряпчий спокойно ответил:
— А чего достигли вы, приятель, когда пошли и всадили человеку нож в спину?
Сапожник засмеялся:
—
Стряпчий покраснел:
— Почему это не глядит?
— А потому, что вы слуга: чем слуга раболепней, тем господин спесивей.
— Почему же вы не идете к социалистам? — спросил его крестьянин, примкнувший к компании совсем недавно, когда у него пала корова и дом после этого чуть не продали за долги.
— Чересчур уж они скучный народ, — ответил сапожник, — ходят в красных галстуках, вот и вся ихняя революция. Говорил я с одним таким — трусы они все, тихони. Им бы четки в руки да пасхальные молитвы читать.
Михов позвал в распивочную жену; она пришла, но долго не просидела; она побаивалась этого общества, видела, что Михов уже пьян, но не решалась ему сказать, что пора домой. Она ушла, Михов остался. Когда все опьянели и сердца размякли, а у Михова увлажнились глаза, он сказал:
— Может, уж и не увидимся никогда, друзья! Но я вас не забуду, когда дела у меня пойдут на лад и всего будет вдоволь… И о тебе позабочусь, — перегнулся он через стол к сапожнику и чокнулся с ним так, что водка расплескалась, — и о тебе позабочусь, найду тебе хорошую работу, и ты приедешь ко мне…
Сапожник тоже растрогался, но сохранял серьезный вид.
— Не беспокойся обо мне, приятель… Только бы тебе было получше! Но когда будешь лежать в канаве и помирать без единого друга, вспомни, что я тебе не советовал ехать.
Михов усмехнулся, но слова сапожника странно задели его; скоро он позабыл о них, но через много времени вспомнил и только тогда понял, что сапожник не притворялся серьезным и что он не шутил.
Выйдя на улицу и прощаясь с друзьями, Михов зашатался, сапожник поддержал его под руку и пошел проводить до дому. Михов обмяк, сладкая грусть охватила его: он искал руку приятеля и бубнил невнятно, с трудом выговаривая слова:
— У меня дома дети, дружище, трое маленьких невинных детей… не забудь о них, дружище… поручаю их тебе… Бог знает что еще случится со мной… все в руках божьих…
Он плакал перед дверьми, а сапожник его утешал.
— Иди спать, завтра рано в дорогу… Что с тобой случится? Самое большое — помрешь… Не беспокойся о ребятах; все будет хорошо, если они не пойдут в отца… Спать, приятель!
Утром Михов отправился в путь. Он был взволнован и встревожен, голова болела. Собрал всю свою одежду, сколько ее нашлось, белье и портновские принадлежности, но чемодан не заполнился даже и на половину. Потом он неприкаянно ходил по комнате, ему уже не терпелось уйти, но жена готовила завтрак, дети проснулись и удивленно таращили глаза. После завтрака Михов простился с детьми, это заняло немного времени, лишь старший сын, восьмилетний мальчик, расплакался и бежал за отцом и матерью по улице, пока его не прогнали домой.
На улице было хорошо, солнце уже всходило, и крыши местечка сияли. Францка несла чемодан; говорили они мало. Лицо Михова было задумчиво, в глазах тревога — в последний миг в сердце его проснулся затаенный страх; теперь, когда он осуществил то, о чем мечтал так страстно, ему стало страшно и захотелось вернуться. Францка боялась заплакать и потому не решалась заговорить. Так они молча шли по улице, а потом узкой тропинкой по гребню холма к железнодорожной станции, белевшей вдалеке.
Было еще рано, когда они пришли; они сели на скамью под раскидистым каштаном, почти сплошь усеянным цветами.
— Стало быть, уезжаешь, Тоне?
— Уезжаю! — ответил Михов совсем тихо; он встал бы и вернулся с нею, если бы она взяла его за руку и увела.
Каштан зашумел, и большая благоуханная гроздь цветов упала между ними на скамью; оба они вспомнили, как это было когда-то, и не могли больше сказать ни слова.
Зазвонил колокол, вдали
послышался свисток паровоза. Михов вздрогнул и поднялся. Перрон был почти пуст, несколько человек ждали поезда, появившегося из-за поворота.— Ну, прощай, Тоне! — всхлипнула Францка и подала ему руку.
Он смотрел тупо, лицо его посерело и осунулось.
— Прощай, Францка! — ответил он и хотел добавить: «Позаботься о детях!» — но горло его сжалось, и, едва взглянув на нее, он заспешил к поезду, чемодан ударил его по колену… Раздался свисток, и поезд тронулся…
Францка бежала по перрону, потом, миновав живую изгородь, — по щебню. Бледное лицо глянуло на нее через окно, поезд скрылся за поворотом, только серое облако, повиснув над полотном, медленно подымалось и таяло… Францка остановилась у изгороди, закрыла лицо передником и заплакала.
Так Михов ушел и затерялся, и она его не видела больше никогда.
V. ПОДНЯЛАСЬ МОЛОДАЯ ПОРОСЛЬ
Случилось необыкновенное — мальчик с верхней улицы уехал учиться в гимназию. Все равно что на засохшем дереве появился новый побег; люди глядели, как наливаются почки, и ждали чудес… Вся улица была осуждена на скорбное вымирание, но мальчику не хотелось умирать, и он стремился вырваться. На улицу пришла надежда, что-то встрепенулось, будто весенним ветром повеяло над снежным полем.
Францка сходила к портному, и тот дал ей работу. Францкина мать переселилась к ним: она лежала за занавеской, очень ослабевшая, и вставала только тогда, когда на улице ярко светило солнце. От болезни она стала желчной и раздражительной, за занавеской, как раньше, раздавались вздохи и стоны, и, как прежде, перетаскивала Францка с постели на постель дряблое тело.
Когда Францка поздно ночью шила и все было тихо, руки иногда устало падали на колени, глаза устремлялись в стену и она задумывалась. Задумывалась, как ребенок, и мечты ее были такими же детскими и невинными, как много лет назад… Михов как уехал, ни разу не написал. В тот самый миг, когда она увидела его бледное, полное страха лицо, смотревшее из окна вагона, она поняла, что он уезжает навсегда, уезжает и больше не вернется. Ее охватил ужас. «Он уезжает и затеряется и умрет один, без утешения, не будет рядом с ним человека, который бы его любил». Будь ее воля, она поехала бы с ним и работала бы для него, страшно представить себе, как он сидит вечером за столом и деться ему некуда; она бы просила подаяние на улице, лишь бы у него были деньги на водку… Но из всех этих тягостных мыслей рождались мечты — усталые руки опускались на колени, глаза устремлялись в стену, и она грезила, как ребенок… Ему весело там, далеко, в огромном мире, живется ему хорошо, он пьет вино и курит сигары, ест жареное мясо и белый хлеб. Одевается, как одевался раньше, когда они стояли по вечерам под каштаном и говорили о будущем; он помолодел, говорит, как говорил раньше, громко, мужественно, смеется раскатистым смехом. И таким он вернется, может быть, уже скоро, может быть, через месяц, а может, весной. Он не пишет и потихоньку смеется от радости, думая, как неожиданно удивит всю улицу, как будут глядеть на него, господина, приехавшего со станции в экипаже и одетого точь-в-точь как судья. И тогда они уедут с верхней улицы, победоносно вернутся в местечко, где белые дома и солнце празднично светит праздничным людям… Тогда только и начнется жизнь, которой до сих пор не было — до сих пор было медленное умирание, мучительное и страшное умирание, когда человек отбивается, задыхаясь, и падает на колени и все-таки не может отбиться; рука смерти тверда и беспощадна, хватает за горло и уже не отпускает, пригибает все ниже, человек клонится, корчится на земле, стонет и закрывает глаза… Но вот смерть вдруг выпускает его, солнечные лучи врываются в комнату, и человек встает юный и красивый, будто заново родился. Все изменилось во мгновение ока; в последний час, когда смерть уже безжалостно сжимала хрипящее горло, божье благословение снизошло на дом… Жизнь со свадьбы до этого торжественного часа была лишь тяжким сном — и вот откроются у всех глаза, и сгинут страшные сны, свадебный венец будет свеж, будто только что снятый с головы — лишь одна ночь прошла с той поры, долгая и мучительная ночь, а теперь засияло утро, все миновало. Никогда они не жили на верхней улице, никогда не голодали и не нищенствовали, не пробирались оборванные по задворкам, как парии и изгои, — все это было просто страшный сон…