Бриллианты для диктатуры пролетариата
Шрифт:
Пожамчи. А я не помню, где проводил вечер восемнадцатого марта в Ревеле…
Будников. Полно врать-то, Пожамчи. Идите в камеру и не удивляйтесь, если встретите в камере кого-нибудь из своих ревельских знакомых.
Пожамчи поднялся со стула и закричал:
— Только с ним не сажайте! Молю! Не могу я на него смотреть, на изверга! Не могу-у-у!
Будников не ждал такой реакции: сказал он про знакомых на всякий случай, ожидая, что Пожамчи начнет вертляво и осторожно интересоваться, кто именно может быть с ним в камере, назовет,
— Тогда вот вам ручка и пишите мне все про него, — сказал Будников, заставив себя зевнуть и всем своим видом показать полнейшую свою незаинтересованность, — а я пока распоряжусь, чтобы его перевели в другую камеру…
Через два часа Пожамчи кончил давать показания о Воронцове: и о ключах для сейфа, и о предполагаемом налете, и о том, что белоэмигрантам нужно золото для борьбы с Советами, золото, а не бумаги.
Во время облавы на Гохран и повального обыска всех выходивших из здания служащих у Шелехеса найдено ничего не было. Не дал результатов продолжительный обыск у него дома. Когда чекисты приехали на его дачу, то руководящий обыском Мартирос Арутюнов только присвистнул — дача стояла на участке величиной два гектара. А дома ничего найдено не было, и перекапывать надо было два гектара, не меньше.
— На каком основании я арестован? — спросил Шелехес. — Я заявляю категорический протест и отказываюсь давать показания до тех пор, пока сюда не будут приглашены представители Наркомюста и республиканской прокуратуры.
Несмотря на уличающие показания Газаряна, признание Левицкого в получении от Шелехеса бриллиантов, несмотря на предъявленных к опознанию кукол, отправленные в Ревель мифическому племяннику Огюсту, Шелехес на все вопросы отвечал либо молчанием, либо полным отрицанием своей вины.
Кропотов, умерший в момент ареста от разрыва сердца, был недостающим звеном в обвинении Шелехеса.
— Газарян клевещет на меня, — говорил Шелехес, — я не могу принимать за серьезные показания изобличения жулика и подлеца, Левицкий — старый спец, который ненавидит всех и вся. Что касается Огюста, то позвольте мне называть племянником того человека, который мне мил и в воспитании которого я принимал посильное участие, либо вызовите его в судебное заседание. Не моя вина, если в кукол из Хохломы кто-то сунул бриллианты, я не собираюсь брать на себя чужую вину!
…Будников доложил все обстоятельства, связанные с Шелехесом, Бокию. Тот выслушал его, по своей обычной манере хмуро, и предложил:
— Давай-ка я с ним побеседую. Вон, — он тронул мизинцем несколько бумаг, лежавших перед ним на столе, — видишь, сколько писем пришло? Просят освободить и дают за него гарантии.
— Яков Савельевич, моя фамилия Бокий, я товарищ Феди.
— Не думал, что встречусь с Фединым товарищем в тюремной камере.
— Я тоже на это не рассчитывал.
— Не моя вина, товарищ Бокий, не моя.
— Моя?
— Недобросовестных ваших сотрудников, вот кого.
— Уж если кого нам и было горько брать, так это вас.
— Ваш сотрудник, который допрашивает меня, объявил мою вину: показания Газаряна — раз; дружба
с покойным Кропотовым — два; бормотанье Пожамчи — три; посылочка в Ревель — четыре. Если подходить с точки зрения логики, то все эти обвинения липовые, рассыплются, как только на них дунешь.Бокий вдруг улыбнулся: улыбка у него была белозубая, обезоруживающая, добрая.
— Ну, дуньте, — сказал он, — дуньте. Честное слово, я готов дуть вместе с вами.
Шелехес сильной пятерней потер лоб, хмыкнул что-то под нос, потом широко расправил плечи:
— Ну, давайте, хотя мне это невыгодно: надо беречь позицию для суда.
— Я ж не веду протокола.
— А память зачем дана людям? Ну, ладно, Газарян. Первый пункт. Оговорить можно кого угодно и в чем угодно. Отчего вы верите проходимцу, а мне не верите? Где улики? Бриллианты в кармане? Дома в тайнике? Где они? Пункт второй. Кропотов. Как можно инкриминировать мне покойника? Посылка? Не отказываюсь, я ее передал товарищу Козловской, просил ее осмотреть — она должна это припомнить, если вы ее спросите, но она отказалась. Левицкий? Он и есть Левицкий. А если меня шельмуют?
— Делает тот, кому выгодно. Это не я, Яков Савельевич, это древние. Кому выгодно вас шельмовать?
— Тем, кому поперек глотки стоят Федор и Осип.
— Я вас очень внимательно слушаю и готов слушать дальше, но просил бы вас не спекулировать именами братьев.
— Упоминание не есть спекуляция.
— Так, как это делаете вы, — чистейшей воды спекуляция, и это не понравится трибуналу, вы уж поверьте.
— Значит, несмотря на отсутствие улик, вы решитесь меня вывести на трибунал?
— Неужели вы думаете, что вас будут судить без улик?
— Какая же это откровенность: пугаете меня будущими уликами, а сейчас о них молчите… Ничего себе товарищи у Федора!
— Кто для вас дороже: братья или родина?
— Это несоизмеримые понятия.
— Какое больше?
— И мерить это нельзя, у человека ведь помимо разума есть сердце.
— Как вы думаете, если я подобный вопрос задам Федору, он сможет ответить?
— Не знаю. Они — иные. Они бы, верно, ответили, что им революция дороже, чем брат.
— Верно. Они скажут так. Слушайте, Яков Савельевич, я сейчас нарушаю все законы… Слушайте меня внимательно: скажите мне, где ваши драгоценности, и мы сделаем все, чтобы сохранить вам жизнь. Поймите, на эти треклятые камушки мы должны покупать хлеб для умирающих детей. Вы ж сами отец… Пожалуйста, поймите меня и помогите мне помочь вам… У нас на вас есть улики, понадобится — будут еще. Поэтому если вы скажете — ну хоть не под протокол, а так, — где все это взять, ей-богу, я буду стараться как-то смягчить дело. Иначе — я вас пугать не хочу — трудно мне будет, даже ради Феди, помочь вам.
— Это шантаж, гражданин Бокий, — сказал Шелехес после недолгого раздумья, — и я поставлю об этом в известность и ваше начальство, и трибунал!
Бокий отвалился на спинку стула, как от сильного удара, потом медленно поднялся и, сутулясь, вышел из кабинета, только у двери остановился и как-то недоумевающе посмотрел на Шелехеса.
Ожидающий его Будников спросил:
— Ну, как? Вышло?
Бокий, не отвечая ему, устало махнул рукой и пошел к себе.
В приемной его ждал секретарь Уншлихта.