Бриллианты для диктатуры пролетариата
Шрифт:
— Это все думают, что я нарочно, а у меня с детства веко дергается.
Только выйдя из кабинета Неуманна, который вручил ему постановление об освобождении, только после легкого обыска в проходной, где два охранника пошарили у него в карманах и даже не заставили снять ботинки, только увидав Лиду Боссэ, которая сидела в открытом таксомоторе, — Исаев рассмеялся, вспомнив этого рыжего подмаргивающего охранника с его доброй, виноватой улыбкой.
— Максим Максимович, вам идет, когда вы обросший, — сказала Боссэ, — придает мужественности.
— Учту.
— В тюрьме — страшно?
— Очень.
— Я боялась, вы скажете: «Нет».
— Это не очень рискованно, что
— Я считаю, что нельзя бояться судьбы. Ее надо искушать… И потом Роман просил… После тюрьмы все хотят спать. Вы — хотите?
— Лично мне после тюрьмы хочется двигаться.
— Подвигайтесь… У меня сегодня бенефис в «Апполо», там вас Роман встретит. По сладкому соскучились? От пирожного теперь не откажетесь?
— Воблы хочу.
— Воблы? Странно… Раньше арестантам давали воблу три раза в неделю… Я ведь в тюрьме воспитывалась… Мой отчим был попечителем забайкальских тюрем.
Исаев изумленно взглянул на женщину.
— Удивлены? Я его застрелила… Он велел наказать розгами человека, которого я любила, а тот человек после этого покончил с собой…
— Сколько помнится, фамилия попечителя была Виноградов?
— Надеюсь, вы здесь тоже не под отцовской фамилией?
— А покончил с собой Сережа Блинов, большевик, да?
— Да. Поэтому я с вами. Именно поэтому, — серьезно и тихо сказала Лида. — Я ведь и у Деникина для вас была.
Когда они вошли в номер, Лида вызвала полового и попросила:
— Пожалуйста, принесите воблы и водки. И если можно, — она взглянула на Исаева, — разварной картошки, икры и горячих калачей.
Когда половой, сломавшись в поклоне, пришаркивая левой ногой, побежал выполнять заказ, Лида спросила:
— Угадала?
Исаев молча улыбнулся ей, сразу же вспомнив Никандрова. Тот как-то сказал: «Максим, каждый человек — это верх чуда, и нет чудовищнее определения человеку — „простой“. Вы вкладываете в это свой смысл, но он утилитарен и обедняет вас же…»
Уснул он сразу же, как только голова коснулась подушки. Снился ему сон, будто к ним домой, в Москве, приехал доктор Тумаркин. Всеволод видел его словно наяву четко, в мелочах, каждую пушинку на голове, и прожилки на яйцеобразной лысине, и сильные, длинные пальцы, и добрые угольки глаз.
— Если бы вы не просили отца приехать, — говорил Тумаркин, — он бы прожил на две недели дольше. Из-за того, что он поднялся к вам на день рождения, язва дала прободение…
— Мне хотелось, чтобы папа отвлекся от болезни, — оправдывался Исаев, — я думал, что ему станет легче… Он так хотел увидеть большого мураша в лесу… Я нашел большого мураша и пустил его по столу, и папа так смеялся, до слез смеялся…
— Это он от боли плакал, — возразил Тумаркин.
— Да нет же! — взмолился Исаев. — Не говорите так, доктор! Он смеялся, он смеялся, я же знаю, как он смеется!
— Вы не знаете, как он плачет…
Потом Тумаркин исчез, и вместо него появилось лицо двоюродного дядьки Ильи.
— Знаешь, я вчера ходил с девочками на ярмарку, — сказал он, — там карусель большая… Как мы с Леной расстались, я могу видеть их только по воскресеньям. Раенька сделалась молчаливой, улыбается редко-редко… Маленькая, та ничего не понимает еще, только все просит: «Давай почалуемся»… Раенька смотрит настороженно и светится вся, когда я о Лене говорю хорошо и, как в прежние дни, «мамочкой» называю. Спрашивала раньше: «Вы скоро помиритесь, папсик?» А что мне ответить ей? А тут, на ярмарке, как мы подошли к карусели, она, верно, забыла все, глазенки загорелись, спрашивает меня: «Папсик, можно я на жирафа сяду?» Наташка — та еще не понимает, сидит на льве, гладит его ручками, шепчет: «Хороший лев, добрый; когда устанешь — скажи, я ножками пойду», а Раенька на жирафе сидит, страшно ей и совестно,
видимо, что большая уже — двенадцать лет — и на карусели катается, а я на них гляжу, и сердце мне рвет, на куски рвет… Отчего все мы, Владимировы, так несчастливы в семьях?…Проснулся Исаев в поту, с тяжелой головой, оттого что в самый последний миг он снова увидел седой пушок Тумаркина, который склонился над человеком, накрытым белой простыней, — сразу определил: отец…
За окном уже было темно — наступил весенний вечер, прозрачный, легкий, зыбкий, с плавно размытыми контурами шпилей и черепичных крыш.
Лида сидела возле стола и читала книгу, набросив на абажур полотенце, чтобы свет не падал на осунувшееся лицо Исаева.
— А вы во сне кричите, — сказала она, — и плачете даже… Бедненький… Я подожду вас в столовой, одевайтесь, пойдем в «Апполо» — надо успеть к десяти… Если к вам подсядет не Роман, а кто-то другой, он должен будет сказать: «Какая жалость, что я не могу пристроиться здесь: возле окна сильно дует, а у меня плохо с легкими».
Связником оказался молоденький паренек, видимо военный. По-русски он говорил с легким акцентом. Назвав пароль, он сказал:
— Меня зовут Юха. [33] Нас с фами ждут…
— Ступайте, я вас догоню, — сказал Исаев, — вы хорошо проверялись?
— Што такое — проверялся?
— За вами не следили?
— За мной не надо следить, — улыбнулся Юха, — я из военной контрразведки.
— А зачем вы об этом говорите? Не следует так… Выходите, когда потушат свет.
33
Расстрелян как «враг народа» в 1939 году.
Исаев дождался, когда запела Лида. Он ни разу не слышал ее и поразился сейчас той странной манере, которая и сделала ее столь популярной в Ревеле. Пела она — будто рассказывала, ходила по залу, присела и к его столику и, уперев подбородок в кулачок, долго смотрела на него в зыбком свете свечи, которую держала в левой руке. Потом она снова пошла на маленькую эстраду, закрыла глаза и — выдохнула, как простонала:
Прощания, прощания,Прощенья не проси.Нас нет. Лишь одни расставанияИ горе на бедной Руси…На конспиративной квартире Исаева ждали Роман и Карл. Исаев сразу же узнал в Карле Виктора Пипераля, работника разведки, с которым они в ЧК пришли одновременно. Исаев ринулся было с объятиями к Роману, но тот сидел возле окна, зажав руки между коленями; улыбнулся он Исаеву жалко и, как почудилось, извиняюще-отчужденно.
— Что? — спросил Исаев. — Что случилось?
Он спросил это шепотом: тревога передается разведчику сразу, скрыть ее нельзя, как ни старайся, а Роман ничего и не скрывал.
— Ничего, — ответил Карл, — как ты?
— Что случилось? — повторил Исаев.
Карл вопросительно посмотрел на Романа.
— Скажи ты, — попросил тот и закурил.
— Понимаешь, арестован Яков Шелехес… Оценщик Гохрана… Он — старший брат Романа…
— Ты — Федор Шелехес?!
— Да.
Карл ткнул пальцем в пакетик, обернутый парусиной:
— В этом Шелехес… Яков… хотел переслать бриллианты Маршану через Огюста, своего связника… Чудом перехватили.
Они долго сидели и молчали. Карл громко грыз леденцы, а Исаев и Роман курили, тяжело затягиваясь, и от этого лица их то и дело освещались красным, тревожным высветом.