Броня из облака
Шрифт:
Но людям свойственно больше ненавидеть ту стихию, которая сумела полнее реализовать свой разрушительный потенциал (если им кажется, что они могут без нее обойтись), а государства успели показать себя во всей красе неизмеримо полнее, чем любой минувший, а тем более грядущий хам. Особенно в странах благополучных — именно там они и сосредоточили на себе больше всего обличений.
Девятнадцатый век, век великих научных открытий и великих грез, прикидывающихся наукой, породил несколько утопических теорий отмирания государства. Коммунистическую (Маркс) — уничтожение частной собственности уничтожит и государство. Либеральную (Спенсер) — укрепление частной собственности заменит централизованные общества военного типа индустриальными обществами, основанными на взаимовыгодном обмене. Анархическую (Кропоткин) — деятельность государства будет полностью заменена деятельностью добровольных союзов. Кропоткину не казалась неустранимой
Ему-то я и подарил возможность осуществить свою сказку — перестроить жизнь утопавшего в грязи и пьянстве поселка на началах солидарности и безвластия. В этом-то анархическом Эдеме и исчезло воровство, драки, зато появились самоубийства. Ибо служение бренному, преходящему, бессильному, то есть такому, каков он сам, не может сделаться смыслом жизни человека. Не может создать у него иллюзию собственного могущества и бессмертия, способную хотя бы ослабить, если не вытеснить вовсе экзистенциальный ужас, который и есть главный разрушитель нашего счастья.
Да-да, я не поленюсь повторить в десятый раз: наш главный враг не деспотизм власти и не разнузданность толпы, наш главный враг — это смерть, а также болезни и старость, то есть незапланированный и запланированный путь к исчезновению. И потому все, что позволяет нам забыть о нашей обреченности, наш лучший друг и союзник. А самоорганизация даже в своих высших проявлениях почти не занимается и вряд ли будет заниматься чем-то «вечным», то есть наследственным, — стало быть, она не может и осуществить нашу экзистенциальную защиту. Я не могу припомнить ни одной общественной организации, которая хотя бы в своих идеалах служила чему-то непреходящему — все они живут текущим и утекающим, «не бросивши векам ни мысли плодовитой, ни гением начатого труда». Разве что защитники природы… Но ведь природа отнюдь не защищает нас от ужаса перед нашей мизерностью и мимолетностью, «равнодушная природа» скорее сама внушает этот ужас, — защищают нас лишь духотворные создания.
Люди потянутся даже к злодею, если он каким-то образом укрепит их экзистенциальную защиту — именно на этом основано обаяние зла и в искусстве, и в политике. Всякий, кто не боится смерти, наш союзник в борьбе с экзистенциальным ужасом, даже если это разбойник. Всякий, кто волей или неволей служит чему-то долговечному, волей или неволей в чем-то тоже оказывается нашим союзником. Уж сколько благородные интеллигенты упрекали народ в рабской любви к угнетателям и убийцам — как будто подобное вообще возможно! Человек совершенно независимо от своей воли начинает испытывать неприязнь к тому, кто представляет угрозу для его жизни и свободы, зовись он хоть Сталин, хоть Буш. Но он так же автоматически начинает идеализировать того, в ком видит защитника. В этом и заключается разгадка привязанности россиян к своему отнюдь не самому ласковому и заботливому государству. И к своему страшному, никак не желающему умирать вождю, якобы победившему в конкурсе красоты «Имя России».
Ахматова в свое время гневно обозвала новой ложью главу «Так это было» поэмы Твардовского «За далью — даль», где Сталин предстает величественным и в свершениях, и в злодеяниях, она желала сохранить его в истории мерзким злобным карликом. Но здесь желания гуманистов приходят в столкновение с психологическими интересами отнюдь не прагматической власти, как они ошибочно думают, но романтического народа.
Ибо история — не только наука, но и, по Карамзину, священная книга, формирующая у народа возвышающий образ самого себя. Образ, без которого люди не захотят приносить своему народу даже самые малые жертвы, без коих невозможно выстоять в кризисные эпохи. Поэтому всегда будут сосуществовать две истории — научная и воодушевляющая, поскольку любой народ согласен видеть свою историю сколь угодно трагической, но величественной, а не презренной. Изобразить же величественной страну с карликом во главе было бы не под силу даже самому Шекспиру: приукрашивая Сталина, народ приукрашивает самого себя, и справиться с желанием народа видеть себя красивым не под силу всем гуманистам и моралистам мира.
Если человеку недостает возвышающей правды, он тянется к возвышающему обману, — видимо, концепция Твардовского и есть предельно допустимый народным сознанием приговор Сталину. Попытки зайти дальше будут приводить лишь к его реабилитации — не властью, народом. К которому власть
вынуждена будет прислушаться, дабы не утратить собственной популярности.Что мы сегодня и наблюдаем. Каким бы ни изображала Сталина научная история, история воодушевляющая почти наверняка оценит его как вождя, развернувшего Россию от интернациональной химеры к национальному государству или даже империи. Но заметит ли она когда-нибудь, что, добиваясь абсолютного повиновения, Сталин уничтожил потенциальную имперскую аристократию, без которой все империи обречены на распад?..
Наша сегодняшняя беда в том, что в квазилиберальной России масса народа осталась без экзистенциальной защиты. Люди во все времена ищут защиты от ужаса собственной беспомощности, идентифицируясь с чем-то могущественным и долговечным, переходящим из поколения в поколение. Но после полураспада религии для большинства сегодняшних россиян главным хранителем наследственных ценностей оказалось государство. Которое с точки зрения кондового либерализма есть неизбежное зло. Или даже «избежное». Кого же люди должны любить — тех, кто укрепляет их экзистенциальную защиту, или тех, кто ее, по их мнению, разрушает? С коллективистскими моделями модели индивидуалистические соперничать не могут, ибо последние ставят на главное место именно то мимолетное, от чего человек и стремится спрятаться в непреходящем. Какую-то конкуренцию коллективизму мог бы составить либерализм романтический, воспевающий свободу как средство для осуществления «бессмертных» дел, но таковым пока что и не пахнет. Хотя поиск иллюзорного бессмертия — один из главных двигателей человеческой деятельности.
В своем последнем романе «Изгнание из ада» я изобразил романтика двадцатых, сравнительно легко отсидевшего в конце тридцатых, но оказавшегося отторгнутым от государства, а следовательно и от истории, ибо историческое творчество — это прежде всего созидание бессмертия, и кроме государства этим никто не занимается. Дальше у героя все складывается благополучно, но он из веселого аристократа превращается в унылого интеллигента. Ибо интеллигент и есть поверженный аристократ. Отвергнутый аристократ. Отвергнутый от исторического творчества, а потому старательно оплевывающий недоступный ему виноград.
Уж сколько, опять-таки, дивились, почему народная память романтизирует великих злодеев типа Ивана Грозного или Сталина, — а разгадка в том, что это все же какое-никакое, но бессмертие. Однако народ очень редко, а может быть, и никогда не воспевает тех, кто только разрушает. Кто борется за увековечение Чикатило? Народ идеализирует победителей. Другое дело, что его гораздо больше волнует подвиг, чем его цена. Но так смотрят на подвиги все романтики: мы за ценой не постоим. Здесь и пролегает раздел между интеллигентом и аристократом: аристократ склонен помнить о достижениях — интеллигент об их цене. Аристократ двигатель — интеллигент тормоз. Обществу нужно и то, и другое, но экзистенциальной обороне служат только двигатели. И когда их не хватает, народ начинает их искать в самых опасных зонах.
А что ему делать, если к долговечным, пускай архаическим и неосуществимым, деяниям его зовут почти исключительно реакционеры? Даже самое убогое существование в бараке или в казарме все-таки более переносимо, чем жизнь под открытым небом наедине с космосом.
Народ не может отделиться от своего государства, как организм не может отделиться от своего скелета. Но этот скелет станет выполнять желательные нам функции, только если интеллигенция сумеет предложить идеологию романтического либерализма.
Правда, для этого она должна сама хоть в какой-то степени превратиться из интеллигенции в аристократию. Ибо без аристократии невозможно историческое творчество. Поскольку история есть борьба грез, а аристократ и есть служитель какой-то наследственной грезы.
Да, именно так: я вижу большой смысл взглянуть на историю человечества прежде всего как на историю зарождения, борьбы и распада коллективных фантомов, коллективных иллюзий, коллективных грез, — в этом случае так называемая история общественной мысли тоже окажется главным образом историей общественных грез, являющихся под маской рациональности. Иногда требующих, как, скажем, марксизм или расизм, серьезного квазинаучного оснащения и все-таки овладевающих массами благодаря, в первую очередь, вечно живым сказкам, пульсирующим под сухим панцирем подтасованных цифр и полувыдуманных фактов. Ибо каждая греза последовательно и неуклонно убивает скепсис, неустанно работая на самоподкрепление, «мелочи» вознося в ранг судьбоносных событий (и этим превращая их в судьбоносные) и пренебрегая событиями «действительно» эпохальными (в глазах какой-то иной химеры). Люди, одержимые социальной сказкой, по поводу каждого события задают себе не рациональный вопрос: «Какие это будет иметь последствия?», — а вопрос эстетический: «Насколько красивым я себя буду ощущать?» И делают выбор в пользу более красивого шага.