BRONZA / БРОНЗА
Шрифт:
Они стояли у свежих могил. Все, кто был ему дорог, уже лежали здесь. Тяжело опираясь на трость, Константин Павлович поднял голову. Шел снег. Тоскливо пахло сырой землей. Прах к праху… На дереве хрипло закаркала большая серая ворона. Медленно кружась, крупные мокрые хлопья снега ложились на еще зеленую траву. Жестом собственника, положив руки на плечи мальчику, которому полагалось бы плакать сейчас, но так и не проронившего ни слезинки, рядом стоял тот, от кого он хотел услышать единственно верный ответ, задав один-единственный вопрос.
Он сказал, что не имеет к этим смертям никакого отношения. Ни он, ни его лакеи! Но так ли это? Долго, очень долго они смотрели друг другу в глаза, и неожиданно Константин Павлович понял, что тому, собственно, было по барабану, верит он ему
Выпав из сухих пальцев, потухшая трубка громко стукнулась об пол. Константин Павлович вздрогнул от этого звука и проснулся. Огонь в камине почти прогорел. Синие язычки пламени еще лизали угли, но тепла уже не было. Подобрав трубку, он бережно погладил ее и убрал в карман. Знаменитой английской фирмы «Dunhill», вересковая, с черным мундштуком. На серебряном ободке полустертая надпись на латыни, звучащая девизом. Dum spiro, spero! Но были ли слова «Пока дышу, надеюсь!» девизом того, кто заказал для себя трубку, его жизненным кредо или просто взглядом на жизнь, он не знал. Она была памятью о дорогом ему человеке. Когда-то эта вещь принадлежала его деду. Земский врач в небольшом городке между Питером и Москвой, он вырастил Константина, заменив внуку и ушедшего из семьи отца, и рано умершую мать. В страшную для России годину, когда страна захлебывалась в братской крови, когда каждый считал себя правым, а всех остальных виноватыми, дед спас от смерти одного комиссара. Озлобленного рабочего паренька с окраин Санкт-Петербурга, натянувшего черную кожанку и возомнившего себя мечом справедливого возмездия. Размахивая маузером, тот приказал расстрелять всех раненых белогвардейцев из госпиталя и получил за это пулю в грудь прямо там, на городской площади, ставшей местом казни.
Прожигая буржуйского доктора насквозь взглядом, полным классовой вражды, вцепившись в рукав белого халата, голосом с визгливыми нотками страха, перепуганный мальчишка требовал спасти его от смерти. На губах уже пузырилась кровь, а он продолжал, тыча в нос свой красный мандат, угрожать расстрелом за неповиновение.
Неисповедимы пути Господни, и кто знает, что было на уме у Господа, но дед спас жизнь этому человеку, вынув пулю, застрявшую в нескольких миллиметрах от сердечной сумки. Может, Господь позаботился не об этой черной душе, а о семье Лабушевых?
Тот комиссар не забыл своего спасителя. Заматеревший на партийных харчах, разжиревший, как напившийся крови клоп, теперь крупный советский функционер, которому предстояла сложная полостная операция: из боязни умереть на операционном столе или еще хуже - быть зарезанным на этом самом столе, - он вспомнил о земском враче, когда-то спасшем ему жизнь.
Семья Лабушевых переехала в Ленинград. Дед получил должность главврача ведомственного госпиталя и трехкомнатную, просто огромную по советским меркам квартиру. Его пригласили в угрюмое, будто нависшее над тротуаром, высокое здание. Проводили в просторный кабинет с большим портретом Сталина на стене и, поменьше, Дзержинского. Хозяин кабинета в отличном костюме-тройке (черные кожанки, звезды на фуражках и кобура с маузером уже были не в моде) подождал, пока секретарша расставит на столе стаканы с чаем в серебряных подстаканниках и выйдет, закрыл за ней дверь на ключ и пересел поближе к гостю. Ослабив узел галстука, словно тот мешал ему дышать, расстегнул воротник рубашки, достал цепочку с кусочком покореженного металла. Ту самую пулю. Сжал в кулаке и, придвинувшись почти вплотную, с лихорадочным блеском в глазах выдохнул:
– Заговоренный я! Понимаешь! Заговоренный…
Поцеловал реликвию и спрятал обратно. А потом, подскочив с места, стал нервно расхаживать по кабинету. Нервишки у бывшего комиссара пошаливали, да так, что от страха выцветала радужка глаз, делая их стеклянными шариками. Нелегко, оказалось, быть иродом. Стоять по самое горло в крови убиенных и не захлебнуться. Дед не успел
сделать ему операцию. Тот застрелился в своем кабинете. Засунув дуло пистолета себе в рот и заляпав мозгами портреты апостолов коммунизма.Добровольно уйдя из жизни, он сохранил имя верного сталинца незапятнанным. Следующая волна чисток и репрессий не коснулась тех, кому покровительствовал этот человек. В тот раз беда обошла семью Лабушевых стороной. Но незадолго до войны вороньими крыльями она постучалась и к ним в окно. Неожиданно из семьи ушел отец, бросив их с матерью. Это оглушило Константина Павловича (тогда еще просто Костика) настолько, что он даже не мог заплакать. Стоял под дверью в спальню и слушал рыдания матери, закрывшейся внутри. К нему подошел дед, обнял внука, сказал:
– Поплачь, Костик! Поплачь! Сегодня можно… Сегодня даже нужно… А завтра мы снова станем мужчинами. А мужчинам, сам понимаешь, не к лицу распускать нюни. И он заплакал…
Странный сон, всколыхнувший воспоминания, оставил в душе неприятный осадок. Смутное ощущение. Предчувствие. Константин Павлович прошел на кухню. Поставил на плиту чайник. Потом, в хрущевскую оттепель, он нашел в обнародованных расстрельных списках фамилию отца. И стала понятна тихая горечь слез матери, чахнущей прямо на глазах. Она так рано ушла из его жизни, что он уже не помнил ее лица. И обида на деда, утаившего от него правду, прошла не сразу. Как он мог? Зачем? Зачем испачкал память об отце позорным клеймом непутевого? Не сразу, но все же смог понять, что дед просто хотел сохранить отца для него, Костика, живым… Послышался скрежет когтей по деревянному полу. В кухню заглянул Малыш.
– И тебе не спится? Отчего же, вроде бы не старик?
– кивнул ему Константин Павлович.
Пес наклонил голову набок, будто прислушиваясь к его словам.
– Все понимаете, только сказать не можете, - потрепал он овчарку по загривку.
Шумно вздохнув, тот ткнулся влажным носом в ладонь, требуя новой ласки.
– Ну, что, полуночник, будем делать?
– обратился к нему Константин Павлович.
На часах было за полночь.
Встряхнувшись, пес запрыгнул на кресло.
– Ишь ты, барин! А голый пол тебя уже не устраивает?
– пожурил он собаку, но тут же вспомнил: - Извини, я и забыл, что вы там все сплошь «фоны» да «бароны»! Немцы, одним словом…Тогда, может, и чайку… с медом, а?
– и усмехнулся в усы.
В ответ на его замечание пес громко, со вкусом зевнул и положил морду на лапы.
– Не хочешь? Ну и ладно! А я вот себя побалую!
– сказал Константин Павлович, снимая с плиты закипевший чайник.
– Но, смею надеяться, побеседовать со мной ты не откажешься? Взгляда желтоглазого, с долей презрения, совсем не собачьего, заваривая чай, Константин Павлович не заметил.
Навстречу неслись, мелькая один за другим, фонари. Ночное шоссе стелилось под колеса пожиравшему дорогу «хаммеру». Родион вел машину почти не глядя, на «автомате», размышляя над бестактностью друга. Надо же ляпнуть такое? Куда подевалось наше хваленое чувство такта? Неужели, влюбившись, люди и впрямь глупеют? Потянувшись было за сигаретами, лежащими на пассажирском сиденье, курить расхотел. Он признался Виктору в своей любви еще на первом курсе. Тот принял его чувства к Анне Дмитриевне с уважением, без истерик («как ты мог, ты же мой лучший друг»!) Достойно. Правда, и сейчас, да и тогда тоже, продолжает считать это блажью, которая обязательно когда-нибудь пройдет. Один Ванька знает, насколько он влюблен. Мельком Родион глянул в зеркало заднего вида, и хорошо, что никто не увидел этого его взгляда.
Когда появились настоящие деньги, он хотел выкрасть свою Снежную Королеву, увезти куда-нибудь в Эмираты. Запереть во дворце посреди пустыни. Завладеть ее телом, душой. Подчинить себе ее волю. Получить ее сердце. Он хотел разрушить мир, в котором она жила, и подарить ей совершенно новый. Она могла бы заново родиться в его объятиях. Познать настоящую любовь. Это были темные желания, по-детски глупые, жестокие. Он уже и сам не понимал, кто он. Добрый ангел-хранитель, призванный оберегать семью Лабушевых, или лживый, изворотливый демон, коварно ждущий своего часа? Иван один понимал.