Брусилов
Шрифт:
V
— Выбрали мы Жору Долбу атаманом, поставили парус — он у нас черный был — смоленый, как у таганрогских рыбалок, а по здешним краям все желтые — охра с оливой. Приметный вышел парус (не гадали мы об этом раньше) — и айда в море. Порешили так: выйдем на глубь, станем на якорь, а в темно спустим тишком сети и снова на глубь до зари. С зарею сломаем и на ту сторону моря ахнем — продавать. Так и проживем путину контрабандой — без берега. Только идем мимо косы,— а коса у нас далеко в море — Долгой звать,— смотрим: тянут волокушу. Сажень в тысячу волокуша — халявинская. Халявин по нашему краю первый рыбник был. Все промысла от Ейска до Ахтары — его. Переработкой занимался, сетематериалы рыбакам раздавал. Три четверти улова себе за сети, четвертую часть за наличные оттягивал. Вся беднота на него рыбалила. С головой был казак. Язык мой сорочий — охотник тарахтеть, лишь бы весело. «Смотри,— кричу Долбе,— вытрусит нам все море Халявин и тюльки не оставит. Черпануть бы из его волокуши — на всю зиму аселедочкой разживемся». Сказал для смеху. А у меня с Долбой так уж повелось: моя шутина ему — как пистон берданке
Атаману не сперечишь — делай, что велит. И спрашивать не стали — сами догадливы! Очень уж злы были на куркулев. А тут из-под носа!.. Отбили мы им крыло у волокуши! Вытянули свое — серебром играет, одна к одной, как целковые. Подняли парус, а халявинские кричат нам, ругаются. Увидели черный парус, признали: Жоры Долбы артель. Выбежал сам Халявин. «Ну, вернитесь только, сучьи дети, в тюрьме сгною, воры!» — «От вора слышу! — куражится Долба.— Приеду осенью краденым меняться. Барабульку на табак!» — «Смотри, как бы тебе голову свою заместо барабульки не оставить»,— поддает Халявин. «Такому дураку и моя голова не поможет»,— перекрикивает его Долба. «А я ее собакам отдам»,— кричит Халявин. «Собаки слопают — умнее станут, от хозяина уйдут — батракам дорогу укажут!»— загоняет его Долба. «Ах ты, хохол голопупый!» — кричит Халявин. «Сам ты куркуль, сучья косточка!» И пошли один другого хлеще. Уж на что рыбаки слова не скажут без матери — оттого и вода в море соленая, — тут и мы диву дались.
Вот ругня! Казаки подхватили — давай рыбаков мылить, а рыбаки побросали волокушу — на казаков. Нас далеко в море отнесло, а все слышен гуд — ругаются!
Солнце обуглилось, в воду садится — заштилило. На веслах идти не с руки — намахаешься, время упустишь. А селедка — рыба нежная, ее и часу держать нельзя без рассола — сгноишь. Стали на якорь — трое волокушу убирают, трое с аселедкой управляются. Сами поглядываем — нет ли погони... Рыбкой шлепаем, молчим. «Уж лучше бы,— думаю,— пришли отбирать, что ли... на берег погнали бы, ну в холодную заперли — и делу конец... а тут чего еще не натерпишься... вся жизнь под кручу...»
И даже шутовать позабыл. Море, когда заштилит, тишиной сердце нудит. Море петь должно. А тут еще Жора сидит на корме, на меня смотрит, зубы скалит, причитывает:
Жил Нестерка,
Детей у него шестерка,
Работать ленится,
А красть боится.
И не знает, чем кормиться...—
поддевает на шутину. Когда море молчит — какие шутки? Что ни скажешь — все невпопад. Ему — Долбе — хорошо, холостому. «Я,— говорю, — другую сказку знаю: жил господин, как перст один, и сам воровал и других подбивал».— «Уж не я ли тебя подбивал?» — Спрашивает Долба. «А кто же?» — отвечаю. «Я? — кричит Долба и идет ко мне.— А не Халявин подбивал?» — «Зачем же Халявин,— говорю я и тоже становлюсь на ноги. — Халявин работу давал». Уступить не хочу. «Не Халявин тебя, дуроплета, в море выгнал? Я тебя берега лишил?» Оба мы здоровы были. Долба чуть повыше, пошире в плечах. За грудки схватились — кровь в глаза, знаю, нет правды в нашей сваре, а будем биться до смерти. Штиль эта проклятая!..
«На атамана руку подымаешь?» — кричит Долба. «Такого атамана-вора утопить мало», — отвечаю я. «Так-то ты побратался со мной, акула! — кричит Жора и трясет меня за грудки,— Любить обещал?» — «Люблю,— отвечаю ему,— а пощады не дам!»
Едва нас розняли... За дракой нашей — солнце нырнуло вглубь, ночь полегла. Молчком аселедку убрали, обсолили, хлеба пожевали и спать. Жора Долба на вахте остался — ветер сторожить... От обиды мне и спать не хотелось, а лег — не заметил, как заснул. Слышу, кто-то треплет. Глаза открыл — Долба надо мною. И пришло мне несуразное — сейчас Жора убивать будет. Вскочил и за глотку его — душить. «Очхнись, — кричит Жора,— ослобони!» Поотпустил его малость,— он на меня: «Да ты что, взаправду последнего ума решился? Потрошена твоя голова! Сын к тебе приехал»,— «Сын?» Тут только заметил — стоит мой Пашка-старшой, ему тогда девять годов было, спроворный пацанок. «Тебе что надо?»
И выложил он мне: всю семейству мою из дому взяли, к атаману в амбар заперли, дом наш опечатали, а Пашку отпустили — ищи своего папашу, где знаешь, найдешь, скажешь: пусть вертается со своей шайкой на милость к атаману, а нет — не видать ему семейства. Пашка догадался, каюк ночью стащил — шел в море, на веслах. «Слышу — плещет вблизях, — говорит Долба, — окликнул, — ан это твой Пашка». Что тут будешь делать? «Ну,— говорю,— коли вражина подтузовала, ее хваткой не скинешь — я делал, я в ответе. Едем, Пашка, домой».— «Эх ты, шутяка мокрый! — преграждает мне дорогу Долба. — Не шутковать тебе, я вижу, а на поминках плакать. Какой ты есть рыбак? Какой ты мой друг, Ожередков Иван, когда веселого ничего не скажешь?»— «Это, может, врагу моему весело, а не мне,— отвечаю ему и сажусь в каюк со своим сыном.— Был у меня друг Жора Долба — да весь вышел».— «Так и спокинешь товарищей, не попрощавшись?» — «Так и спокину, — чего их будить? Пусть спят на здоровье. Мне одному терпеть»,— «Э, нет! — кричит Долба.— Ты, может, и спокинешь,— они тебя не спокинут! Эй, Смола, Пищула! Безуглов! Стромоус! Вставайте: полундра!» Сапогом их растолкал, вскочили рыбаки, покидались к снастям: думают, пора с якоря сниматься — дует погода. «Стой,— кричит им Жора,— слушать команду — атаман приказывает, а кто против, того в воду! Пищуле и Стромоусу байду сторожить, да чтобы в оба глаза! Чуть что, окликайте, и ходу! Смола с Ожередовым в каюк к Пашке, а Безуглов — айда со мною в наш! Ну, с Богом!» Никто слова не сказал, тихонько сели за весла; пристали к косе, каюки вытащили, а Долба Пашке: «Ну, теперь веди — куда твою маманьку поховали?» Пашка повел в станицу, обочиной, огородами, через загородки в атаманов сад, к баньке.
«Вот,— показывает, — тут вся наша семейство». Только видим из-за дерев — у баньки на двери тяжелый замок висит: не собьешь без шуму, на лужку сторож сидит, а еще подале, в беседке, гости. Прислуга бегает туда-сюда: из кухни в дом, из дому в беседку — угощает закусками, вином. Гости громко промеж себя разговаривают, смеются, вокруг них хозяйские собаки сидят, куски ловят. И среди гостей сам Халявин. Все пьяные. «Ну,— шепчет Долба, — тишком тут дело не обойдется».— «А зачем тишком? — отвечаю.— Вот они все тут, идем прямо —
повинную голову и меч не сечет. Не такая у нас вина большая. Отдадим аселедку...» — «Выходит, ты, когда не смеешься,— совсем дурак,— говорит Жора. — Хам в петлю лезешь, сам себя удавить помогаешь. Ладно уж, за тебя подумаю. Сиди тут — жди, и вы тут сидите. Я живо...» В кусты шмыг — ночь темная, не видать. Только в беседке свет, гитара бренькает. Есаул романсы гундосит. Сидим, смотрим — понять не можем, чего Жора надумал.Вдруг слышу из баньки плач — тоненько так. Пашка меня в бок: «Это Мишутка плачет». – «Слышу, молчи уж...» До того заскучал,— пропадай все пропадом, хочу семейство свое видеть. Совсем уж собрался вставать, идти к баньке, смотрю — Долба тут как тут. «Ну, дело сделано,— шепчет,— будет потеха! Зевать не станешь,— целуйся с женой — никаких!» Присел рядом, дышит жарко, видно, устал. «Да что сделано?» — спрашивает Безуглов. «А ты смотри — «увидишь». И вот видим через мало времени — будто светает за домом. Чудно так — всполыхнет и погаснет, а потом враз все дерева в саду как зальются кровью, как зашуршат листьями, а над ними грачиный грай — без обману — пожар. Сторож от баньки бежать, скликает народ, собаки выть, гости с хозяином к дому. «Ну, теперь без помех — ломай замок!» — кричит Долба — и к баньке. Помучились над проклятым! Дверь настежь, детей на руки, — давай бежать. Ног не слышу под собой, а набат гудит. Вся станица взмурашилась. С байды окликают: «Свои?» — «Свои! — кричит Жора веселым голосом.— Принимай Ожередовых отростков, подымай парус,— как раз низовкой нас в Мариуполь сдует. Эх, море! Стелись под нами счастливой дорожкой! Прощевайте, берега родимые!» Тут я снова себя нашел. Подхожу к Долбе. «Ты поджег?» — спрашиваю его. «А я!» — отвечает весело Долба. «Давай же я тебя поцелую», — говорю я. «А что же, поцелуемся!» — откликается Жора.
Мы крест-накрест обнялись. Поцеловались. «На общую судьбу обрекаемся»,— говорю я. «На веки нерушимо!» — отвечает Долба. И все как есть — и Смола, и Безуглов, и Пищула, и Стромоус — закрепили: «Быть нам одной ватагой навеки нерушимо!»
VI
— Пришли в Мариуполь, аселедку продали, рыбалим где ни придется, а задерживаться подолгу — не задерживались: могли опознать. На Керчь посунулись к августу. По керченскому побережью в летнее время почти что и рыбы нет — так, барабулька да тюлька. Осенью зато самый лов аселедок, да вот еще камса агромадными косяками. Дельфины камсу любят. Оторвут полкосяка, гонят в открытое море, в два дня все сожрут. Так и видать — плещут стаей дельфины,— ну, значит, лови камсу.
Порешили мы здесь стоянку сделать, к берегу притулились. Места дальние, к осенней путине сюда со всех концов рыбак шел, всякого племени – и астраханцы, и хохол, и кацап, и турок, и татарин, разбери там, не то что у казаков. Получи в управлении рыболовством бумажку на право улова, уплати что следовает, занимай на косе свободное место, рыбаль. И паспорта не спрашивали — с начальством только поладь — рыбкой там или бумажкой покрупней. Приедет урядник, инспектор, спросит: «Все в порядке у вас?» — «Все в порядке, ваше благородие!» А. у него уже мешок готов для рыбки. Отбери хорошенькую — вся недолга.
Слепили на косе из глины и камыша халупу, разобрали сети, хозяйствуем. Очень нам моя семейство сгодилось. Жена моя Настя — женщина спроворная, на всю артель стряпала, бельишко стирала, сети чинила — мы ее в долю приняли. А пацаны мои, которые постарше, сети разбирают, крючки точат, смазывают, с поручением бегают. Хорошо повели дело — заработали. Даже многие завидовать нам стали, которые в одиночку рыбалили. «Не родня?» — спрашивают. «Не родня», — отвечаем. «А дружно как...» Языком поцыкают, покачают головой, отойдут. «Вы что же, не верите нам?» — кричит ям Долба. «Це-це! Разве так бывает,— ответит кто из них,— чтобы деньги поровну делить — не ругаться? Воры так только живут». И сторонятся. Чудак народ! А то иной раз со мной заведут разговор. «Твоя баба?» — на Настю кивают. «Моя».—«Ай, ай, красивая баба!» - «Ничего...» — «А дети твои?» — «Мои».— «Все твои?» — «Все мои...» - «Це-це, счастливый какой! Хорошие дети».— «Пожаловаться не могу — хорошие дети». Посидят, подумают, глаза сощурят. «А с товарищами вместе живешь?» — «Вместе». — «Дружно живете?» — «Дружно».— «А не завидуют?»— «На что завидовать-то?» — «На жену». Да ну вас к. чертовой бабушке! До кулачек доходило!.. «Вы, — кричат, — самые сподручные места забираете! Вы,— кричат,— без веры живете с одной женой, вам шайтан помогает», Очень у нашего народа в правду веры мало, друг дружку стравливают. А тем пользоваются продажные шкуры. «Вы, — кричат, — с казацкой стороны, а казаки с кобылами живут, по маковку в братниной крови ходят!» Ну что ты на это скажешь? На той стороне нас казаки хохлами задражнивали, на этой казаками ругают. А выходит,— никому нет своего права. Дошло, конечно, до начальства. Приехало, обошло косу, сурьезное. К нам в халупу заглянуло. «Что это на вас жалобы поступают? Неправильно живете?» — спрашивает. «Как же неправильно, ваше высокоблагородие? Разрешение получили, места чужого не занимали—на свободное сели, рыбку ловим, рыбку продаем по-честному... » — «Артелью?» — «Артелью». — «А почему не каждый на особицу?» — «И рады бы—средств нет. Соскребли, что было,— купили сообща посуду». — «И поровну делитесь?» — «Да как по работе, — мнемся мы, не знаем, что ответить,— иной раз поровну выйдет, иной раз...» — «Нельзя поровну! — кричит начальство. — Все только перед Богом равны, а не перед законом! Каждому свое! Вы тут набезобразничаете, а нам что же — артель привлекать? Артель судить? Каждый за себя, один Бог за всех! Помнить нужно! Помнить нужно!» Даже ногой притопнуло начальство. «А вы не молокане еще, чего доброго?» — «Никак нет». — «Православные?» — «Православные».— «Ну, перекреститесь». Мы перекрестились. «Хорошо,— говорит,— на этот раз прощаю». Фуражку даже сняло начальство, стерло пот, присело отдохнуть — значит, уважение нам оказывает. Пашку моего подзывает, по голове оглаживает. И так уж в разговоре будто бы спрашивает; «А из каких вы, братцы, мест сами будете?» Тут Жора Долба вступился — зубы заговорил. «И паспорта в порядке?» — «Все как есть в исправности»,— отвечает начальству урядник — ему уже в свое время дадено было по положению... Конечно, и начальству поднесли. Разделались. Только с той поры стал к нам все чаще урядник наведываться. То будто бы за рыбкой, то так с добрыми людьми побалагурить. Нам-то недосуг — промышляем. Ну, он при детях моих с Настей разговор. «Повадился черт окаянный,— говорит мне жена,— обо всем расспрашивает... Ты его убери с глаз моих, а