Бруски. Том 2
Шрифт:
Кирилл назвал дачу «Беленьким домиком», в честь того домика, около которого он когда-то провел первую ночь со Стешей. Дача была покрашена белой краской и внешне напоминала «Беленький домик», только была обширней, массивней, с полукруглыми окнами и террасой наверху. Двор по плану Кирилла расчистили, понастроили площадок — теннисную, крокетную, волейбольную. А в лесу — в глухих балках, особенно там, где всегда гудела лесная песня, развесили гамаки: в таких местах Стеша любила отдыхать. Чуть в сторонке от домика, в густой листве ветельника, покачивалась купальня
Стеша понимала, что все это сделано для нее. Для нее дачу покрасили белой краской и назвали «Беленьким домиком», для нее развесили в глухих балках гамаки, для «ее в бору поставлена такая же избушка с башенкой, как на «Брусках», для нее привезена большая библиотека художественной литературы… для нее… Она все это понимала, но все это ее вовсе не радовало, наоборот — раздражало, как раздражает навязчивое ухаживание нелюбимого человека.
«И зачем он старается! — думала она, гуляя по глухим тропам бора. — Умный человек, а делает глупости».
Но ей тут хорошо.
Ей хочется побыть здесь с Аннушкой, с Кириллом малым… и с Арнольдовым.
Арнольдов каждое утро писал с нее. Он заканчивал картину «Мать». Две его картины были уже отправлены на выставку, и одна из них — «Последний единоличник» — встретила в печати восторженные отзывы.
— Но мы, выражаясь языком Никиты Гурьянова, потом с козырей пойдем, — говорил он в шутку, работая над своей новой картиной.
Сегодня Стеша сидела у окна, как и каждое утро. На ней было тонкое, почти кисейное платье. И она, может быть, и не знала, что лучи солнца, падая в мастерскую сквозь большое окно, просвечивают ее всю. А возможно, она это и знала. Во всяком случае, когда ей Арнольдов сказал, что было бы очень хорошо, если бы она надела самое тонкое платье, такое, которое «не так одевало бы» ее, — она надела вот это кисейное платье.
На полотне, так же как и здесь, у окна, солнце серебрило ее волосы, но на полотне она была нагая, с выдающимся животом, и в полуоборот смотрела на женщин. Те лежали на поляне и о чем-то спорили. Она смотрела на них пристально, как бы не понимая, о чем они спорят, и в то же время в глазах ее светилось торжество матери. И казалось, она вот-вот скажет: «Из-за чего вы спорите? Каждая из вас может быть такой, как я».
Арнольдов работал быстро — быстро кидал на Стешу взгляд, быстро брал и отбрасывал кисточки, совсем забыв, что перед ним сидит Стеша, а не мертвая модель.
«Как Кирилл малый. Все забыл, — думала Стеша, глядя на Арнольдова. — Вот так и тот… заиграется… и этот — играет».
Здесь, в мастерской, она его вовсе не стеснялась. Если бы он попросил ее раздеться и сесть нагой у окна, она сделала бы и это.
«Так надо», — вот что руководило ею, хотя она этого еще не сознавала и объясняла свое поведение другим: тем, что ей хотелось, чтобы картина под его рукой ожила закричала о себе. И она, глядя на него, на быстрые движения его рук, на то, как иногда шевелятся
его тонкие губы, морщится белый высокий лоб, порою шептала:— Иосиф, — желая, чтобы он непременно в этот миг посмотрел на нее. И он смотрел и иногда даже спрашивал удивленно:
— Что? Что ты?
— Ничего, — отвечала она и про себя: «Какой чуткий».
Арнольдов отошел от картины. Долго стоял в дальнем конце веранды, затем решительно направился к полотну, поставил свою подпись в углу и сказал:
— Ну, вот и точка… Как жаль! Мне всегда становится грустно и тоскливо, когда я кончаю работу: уходят люди, образы, остается вот это полотно.
В этот миг Стешу будто кто-то толкнул. Она сорвала с кресла большую, легкую шаль и вся закуталась в нее. Ей почему-то вдруг стало стыдно, стыдно полунагой сидеть перед Арнольдовым.
— Что с тобой? — спросил он и приблизился к ней. — Почему ты начала кутаться?
— Мне что-то стало нехорошо.
— Стыдишься меня?
— Не знаю. Но мне вдруг показалось, ты смотришь на меня… Да я просто не знаю… Но мне чего-то страшно…
На веранду влетел Кирилл малый.
— Дядя Иосиф! Загадку! Сказать?
— Валяй.
— Висит на стене. Болтается. Мохнатое. Не пищит, а стреляет. Что такое?
Арнольдов думает, говорит про себя:
— Мохнатое. Не пищит, а стреляет… Что это такое? — и разводит руками. — Нет, не знаю. Ружье?
— Ружье? Тоже, ружье! Полотенце.
— А почему же не пищит, а стреляет?
Кирилл малый удивленно развел руками, так же, как перед этим Арнольдов:
— Сам поражаюсь.
Арнольдов хохочет:
— Ай да полотенце. Значит, сам поражаешься? — Он подхватил на руки Кирилла малого и поднял его над своей головой. — Поражаешься, значит? Славный ты парень, Только плохо ешь.
— Я теперь все ем. Суп ем, мясо ем. Я буду сильный. У тебя руки сильные?
— Сильные.
— Ты кошку через крышу закинешь?
— Закину.
— А милиционера?
— И милиционера.
— А маму?
— Ой, маму я не буду.
— Не будешь? И не надо. Она ушибется. Пусти-ка, — и, сойдя с рук Арнольдова, он направился к матери, взобрался на колени, вплотную припал к ее уху и, глядя одним глазом в сторону Арнольдова, громко зашептал: — Мама! Папа сказал, чтобы я узнал, что вы говорите тут с дядей Иосифом. Ты только никому…
Стеша смущенно что-то шепнула ему на ухо.
— Ну, раз нехорошо… я не буду… А вот у Васьки Крюкова два папы. Свой и чужой. Ты только никому не говори. А свой все-таки лучше.
Арнольдов был уже внизу, переодевался.
— Ты только никому не говори, не говори, — упрашивал мать Кирилл малый. — Потому что это секрет. А почему ты в таком платье? А почему у тебя глаза грустные? А почему ты не хочешь идти вниз? А почему вы с папой не гуляете? — Он забросал ее вопросами, а она сидела и молчала.
Затем резко встала, взяла сына на руки и пошла с ним вниз, шепча что-то совсем непонятное Кириллу малому:
— Ну, что будет… то и будет… Арнольдов! — позвала она. — Давайте в теннис…