Брюсов
Шрифт:
Он стоял на эстраде <в кафе «Домино» > в черном сюртуке и, такой деловитый, немного хриплым и картавящим голосом читал свои новые стихи, поглядывая из-под раскосых рысьих бровей грустными глазами на публику. Когда ему аплодировали, на его калмыцком лице появлялась застенчивая детская улыбка, совсем неожиданная для этого угрюмого человека. Тогда, в первый раз, я услышал первые, по-настоящему хорошие, стихи о революции (Анибал Б. [Б. А. Масаинов.] В. Брюсов // Наша газета. 1926. 9 окт. № 233).
На заседании правления Союза писателей в 1920 году Валерий Яковлевич Брюсов заявил, что собирается гораздо шире пропагандировать поэзию как с эстрады нашего клуба, так и на открытых вечерах в Политехническом музее, в консерватории и т.
Правление поддержало предложение Валерия Яковлевича. Первый же «вечер современной поэзии» в Политехническом музее принес не только материальный успех, но и литературный. Председательствование и выступление Брюсова были безукоризненны. Кстати, на этом вечере впервые в открытой аудитории Есенин читал «Сорокоуст» (Ройзман М. Есенин читает стихи // Литературная Россия. 1970. 2 окт. № 40).
Один за другим читают свои стихи < на вечере поэтов в Политехническом музее> представители различных поэтических групп. <…> Председательствует сдержанный, иногда только криво улыбающийся Валерий Брюсов
Очередь за имажинистами. Выступает Есенин. Начинает свой «Сорокоуст». Уже четвертый или пятый стих вызывает кое-где свист и отдельные возгласы негодования. В стихах этих речь идет о блохах у мерина. Но когда поэт произносит девятый стих и десятый, где встречается слово, не принятое в литературной речи, начинается свист, шиканье, крики: «довольно» и т.д. Есенин пытается продолжать, но его не слышно шум растет. Есенин ретируется. Часть публики хлопает, требует, чтобы поэт продолжал. С неимоверным трудом, при помощи звучного и зычного голоса Шершеневича, председателю удается, наконец, водворить относительный порядок.
Брюсов встает и говорит: — Вы услышали только начало и не даете поэту говорить. Надеюсь, что присутствующие поверят мне, что в деле поэзии я кое-что понимаю. И вот я утверждаю, что данное стихотворение Есенина самое лучшее из всего, что появилось в русской поэзии за последние два или три года.
Есенин начинает, по обыкновению размахивая руками, декламировать сначала. Но как только он опять доходит до мужицких слов, не принятых в салонах, поднимается рев еще больше, чем раньше, топот ног <…> Есенина берут несколько человек и ставят на стол. И вот он в третий раз читает стихи. <…> Но даже и в передних рядах ничего не слышно: такой стоит невообразимый шум (Розанов И. Есенин о себе и других. М., 1926. С. 293, 294).
Валерий Брюсов обвинял имажинистов как лиц, составивших тайное сообщество с целью ниспровержения существующего литературного строя в России. Группа молодых поэтов, именующих себя имажинистами, по мнению Брюсова, произвела на существующий литературный строй покушение с негодными средствами, взяв за основу поэтического творчества образ, по преимуществу метафору. Метафора же является частью целого: это только одна из фигур тропа из нескольких десятков фигур словесного искусства, давно известных литературам цивилизованного человечества.
Главный пункт юмористического обвинения был сформулирован Брюсовым так: имажинисты своей теорией ввели в заблуждение многих начинающих поэтов и соблазнили некоторых маститых литераторов (Грузинов И. С. Есенин разговаривает о литературе и искусстве. М., 1927. С. 7, 8).
Впервые я увидела Брюсова зимой 1920—1921 года в Москве, в Политехническом музее на вечере «Суд над русской поэзией». Председательствовал Брюсов. Среди барабанного боя футуристов, выходок имажинистов, пестроты, шума, выкриков из зала он приковывал к себе особое внимание строгостью и простотой. Молодежь, особенно падкая на новинки и сенсации, устраивала бешеные овации Маяковскому, который стирался своим «колокольным басом» придушить мягкий тенорок Есенина. Брюсов, чтобы водворить порядок, изо всех сил звонил в председательский звонок; поняв безнадежность этих попыток, он откинулся на спинку кресла и скрестил руки. Брюсов казался замкнувшимся в себе: даже его глухой сюртук и темный галстук подчеркивали его непохожесть на других участников вечера, одетых в гимнастерки, толстовки, пестрые вязанки,
кожаные куртки. Зачем он здесь? Ведь, глядя на него, так ясно представляешь себе его в тиши полутемного кабинета, где горит только рабочая лампа под спокойным зеленым абажуром на письменном столе и в ее отблесках мерцает позолота на толстых томах в книжных шкафах. Он показался мне очень похожим на свой врубелевский портрет; даже его скрещенные белые руки так же выделялись на черном сукне сюртука. Но, вглядываясь в него, начинаешь понимать, что этот большой поэт, ученый эрудит не хочет теперь жить обособленной жизнью, что он отказался от своей «башни любви», в которой жаждал быть «отторгнутым от всех, отъятым от вселенной».В начале вечера он — словно некий экс-король среди своих бывших, теперь вышедших из повиновения подданных… Но потом я заметила, как жадно он вслушивался в мощный бас Маяковского, как улыбался зауми В. Каменского, как, всматриваясь в даль, хотел понять нового слушателя, хлынувшего в Политехнический музей, в клубы, лектории, — слушателя неискушенного и вместе с тем требовательного (Луначарская-Розенель Н. С. 54, 55).
<В 1913 г.> я послал Валерию Яковлевичу мою новую книгу и, как всегда, аккуратно, через два-три дня, получил его визитную карточку, на обороте которой почерком, немного похожим на цицеро, было написано:
«Дорогой Вадим Габриэлович! Книгу прочел. Любовался многими рифмами. Видны большие успехи и работа. Рад был бы, если б зашли поговорить. Жду вас в среду, в два часа. Ваш Валерий Брюсов».
Это была большая победа. Но и на этот раз меня ждал только нагоняй и разбор стихов, — далекий от похвал. Но я уже не смущался. Я продолжал работать. И только в 19-м или 20-м году я добился того, что, прочитав Брюсову одно из стихотворений, печатавшихся в «Лошади как лошадь», я увидел, как лицо учителя просияло. Он заставил меня прочесть это стихотворение («Есть страшный мир») еще раз и еще. Потом крепко пожал руку и сказал:
– По-настоящему хорошо! Завидно, что не я написал!
И, уже улыбаясь, добавил:
– Может поменяемся? Отдайте мне это, вам в обмен дам пяток моих новых!
Впрочем я – человек, который не умеет не подлить ложку дегтя в бочку меда. Эта самая «Лошадь как лошадь» была в рукописи забракована Лито. Отзывы о книге дали трое: Иван Аксенов, Серафимович и… Валерий Брюсов (Шершеневич В. С. 446).
Вспоминаю первую встречу и знакомство с Валерием Яковлевичем, которого еще до революции я хорошо знал, как поэта, и очень любил его переводы из Э. Верхарна. Встреча произошла в начале 1920 г. в Лито (Литературный отдел при Наркомпросе), только что тогда организованном. На заседании, куда я был делегирован «Кузницей», присутствовали: Брюсов, Луначарский, Бальмонт, Гершензон, Сакулин и Вячеслав Иванов. Анатолий Васильевич представил меня собранию. Бальмонт меланхолически, как бы не глядя на меня, протянул руку; его гордо приподнятое лицо выражало самовлюбленность, всем своим видом он как бы говорил:
«Я — изысканность русской медлительной речи, Предо мною другие поэты — предтечи…»Совсем по-другому встретил меня Брюсов. Он крепко, дружески пожал мою руку, сразу завязалась оживленная, короткая беседа о пролетарской поэзии, о совместной работе в Лито. Меня поразило и, конечно, приятно обрадовало, что Валерий Яковлевич хорошо знал ряд моих стихотворений, по поводу одного из них он сказал: «А здесь и мне досталось от вас»… и процитировал строчки моих стихов:
«Вы дали нам названье, гунны, Пришедшие разрушить мир…»Эти строчки были ответом на известное стихотворение Брюсова. «Где вы, грядущие гунны?»
Впоследствии, часто встречаясь с Брюсовым, я убедился, что интерес и искренняя любовь к начинающим поэтам была исключительной и редкой чертой этого человека <…> (Кириллов В. Памяти В. Я. Брюсова // Прожектор. № 40).
BAЛЕРИЙ БРЮСОВ. ПОСЛЕДНИЕ МЕЧТЫ. Лирика 1917—1919 гг. М.: Творчество, 1920.