Бубновый валет
Шрифт:
Слава Богу, что Лана губы сдвинула и имя Юлии не произнесла.
Никаких подлинных знаний о том, что случилось с Миханчишиным и кем-то другим, в редакции не было. В сельском отделе о своем сотруднике ничего путного мне не сказали. Вроде бы – да, но толком не знаем. Документа нет, а потому ждем и не действуем. Чтобы ничему не навредить. То есть случай был особенный. Отношение к жандармским мерам вышло бы одноцветным. Если бы вдруг репрессии коснулись нашей свободомыслящей газеты, сейчас же бы на всю вселенную должна была начать извергать магмы и лавы Ключевская сопка. Но с другой стороны, как я понимал, в большинстве моих коллег установилось успокоительное: “Там тоже люди, там разберутся и сообщат. А вдруг наш шутник и нечто непотребное вычудил!” То есть во всех – даже и в пылающих (от зажигалки Данко) – присутствовало: или пойдем Бастилии крушить, или станем от стыда и соучастия посыпать головы пеплом. Но пока подождем. А мне говорили:
– Ты-то лучше нас должен знать…
– Я?
– Ну не ты, а… Ну не ты, а Цыганкова.
А где же была сейчас эта самая Цыганкова?
Я звонил домой, звонил в квартиру Корабельниковых, звонил десятки раз, – удлиняющееся
Нина Соловьяненко, редактор школьного отдела, дама, обычно относившаяся ко мне скорее с пониманием, нежели с усмешкой, выглядела расстроенной, а меня, теперь, как будто бы в чем-то и подозревала. Анкудина в их отделе бывала (дважды публиковалась), и Нине Тарасовне что-то было известно, по-видимому смутно, о наших с Анкудиной отношениях. Анкудину, как мыслящую личность, привел Миханчишин, а позже они вдвоем пригласили в редакцию учительниц со Сретенки, Якимову и Гринберг. С этих учительниц все сегодня и началось. Вернее, с их учеников. Слухи о деянии школьников – восьмых и девятых классов – уже, с вариациями, шелестели в редакции. А через неделю знание о них было и определенно-достоверное. Ученики эти ни в каких сборищах взрослых, чтениях или дискуссиях, не участвовали. Для них достаточными были доверительные общения с Зоей Анатольевной Якимовой, классной руководительницей и историчкой, и с Кларой Самойловной Гринберг, литераторшей. Эти умники, ученички, якобы обеспокоенные забвением Двадцатого съезда (от секретаря горкома комсомола услышали: “Сотрем память о пятьдесят шестом годе!”), новыми обласкиваниями Иосифа Виссарионовича и грядущим восстановлением сталинских нравов, напекли тексты листовок с обращением к взрослым дядям и тетям (с учительницами не советовались), перепечатали их и, будто герои Фадеева, ночью, под носом у властей (если опять вспомнить Фадеева, то получается – вражеских) наклеили их на стены и столбы метрах в двухстах севернее своей школы, а именно на улице Дзержинского, то бишь Лубянке. Для выяснения авторства листовок больших усердий не потребовалось. Следом, видимо, были отправлены исполнители к Якимовой и Гринберг. А может, и еще к кому-то из педагогов. Их препроводили и доставили. Тогда, можно предположить, и возникли Миханчишин с Анкудиной и скорее всего – не одни они. Наверняка эти фамилии были известны знатокам давно. А вот листовочки-то эти ребячьи на Лубянке установили терпению предел. Забрали ли самих ребят – толком не знали. Одни говорили: да, забрали, другие утверждали, что школьников лишь вызывали на допросы. Юлькину фамилию не называли ни разу. Да и что она могла натворить опасно-государственного? И все же на меня смотрели с сочувствием, а барышни из нежных охали: “Какая жуть!.. Это же – тридцать седьмой… Неужели начинается?” Вспоминали и какую-то ленинградскую историю с обильными арестами…
Вчера я тоже пребывал в беспокойстве (“Как бы чего не случилось с Юлькой…”), в особенности после коньячного сидения с Глебом Аскольдовичем. Но это было беспокойство разлуки (всего-то на полдня). И беспокойство эгоиста. То есть, можно сказать, – беспокойство сладкое. Любовь – это страх. Не я придумал, прочитал у Бунина, по-моему в “Жизни Арсеньева”. Но полагаю, что и до Ивана Алексеевича люди это знали. Меня же привел к знанию опыт моей натуры. Вернее, для меня любовь – это и страх. Страх потерять близкого человека. И чтоб беда с ним не произошла. Таких людей у меня мало. Мать с отцом. В детстве была и сестра, но она убыла от меня в далекое… Теперь к матери с отцом прибавилась Юлия Ивановна Цыганкова. Она даже стала для меня первой среди близких. Вчера мое беспокойство о ней было смутно-забавным. Я все же знал, что вечером опять окажусь в одном теле с Юлией. Сегодня же причины для беспокойства были определенные и зловещие.
Опять никто не подходил к телефону ни в нашей временной квартире, ни в высотном доме. Лишь в шестом часу я дозвонился до Валерии Борисовны и спросил, нет ли у нее Юлии, “А чего ты такой взволнованный? – услышал я от Валерии Борисовны. – Вчера загулял, а сегодня затеваешь розыски. Нет ее, нет”. Сведения о загулявшем Валерия Борисовна могла получить из утреннего разговора. Впрочем, похоже, ее доченька накануне тоже не проявляла благонравия. “Валерия Борисовна, – начал я осторожно, будто обязан был соблюдать себя конспиратором, – как бы вам сказать… У нас здесь ходят неприятные слухи… Может, и не имеющие оснований… Малоизвестные, к счастью, вам Анкудина и Михальчишин… будто бы они (слово “арестованы” я произнести не смог)… будто бы их задержали… Из-за каких-то, наверное, недоразумений…” Я замолчал. И Валерия Борисовна долго молчала. “Юлечка, – начала шептать Валерия Борисовна, потом ее интонации стали уверенными. – Ну, наша Юлечка ничего такого вытворить не могла бы, она девочка благоразумная…” – “Это вы мне говорите? – спросил я. – Когда вы с ней общались? Только утром?” – “Нет, она звонила мне час назад. Не из дома вашего, нет… Она на лету… У нее много сегодня дел в городе… Ну ты ведь знаешь о ее делах…” – “Знаю, – буркнул я. – Но если она позвонит, попросите ее от моего имени быть и нынче такой же благоразумной, как всегда”.
Часов в одиннадцать вечера короткие гудки в трубке меня успокоили. Значит, Юлия дома. И позже наш телефон был занят. Тут я стал на подругу досадовать. Неужели она не догадывается о моих тревогах и страхах и не может одарить меня хотя бы одной успокоительной репликой? Или – неужели она обиделась на меня и до сих пор дуется из-за вчерашнего моего якобы загула? Не должна была бы… Или она по каким-то причинам полагает, что своим звонком может навредить мне? Это соображение сейчас же было отметено как нелепейшее. Чем она могла навредить? Да еще – именно мне? И вообще, не случилось ли на самом деле пустяковое недоразумение, оно ведь, если к нему и впрямь с какого-то бока пристроились кэгэбисты, могло обрасти самыми невероятными толкованиями и слухами – у нас с памятью о тридцать седьмом годе это было бы вполне объяснимо и даже ожидаемо. И если учесть, что в персонажах происшествия, бывшего или не бывшего, оказались (опять же – истинно ли оказались?) такие люди, как Миханчишин
и Анкудина, с их амбициями, фанаберией, игрой в рискованные слова, фантазиями, наконец, не исключено, что сами они и породили слухи с преувеличениями. Так рассуждал я, сидя у себя в коморке в ожидании двух последних подписных полос. В общениях их “кружка” (название это, конечно, условное, ни к чему не обязывающее, убеждал я себя) главными были лишь слова. Одни слова! А чем слова тихих московских интеллигентиков, да еще и произносимые полушепотом и для самих себя, могли оказаться опасными для устоев сильнейшей в мире державы? Ну ладно, Синявский с Даниэлем. С теми случай был доступный пониманию. Они свою клевету на собственное отечество (сочинения я их не читал, но уговорил себя поверить экспертам) тайным образом отправляли к зарубежным ехиднам, да еще получали от наших недругов сребреники. Тут было нечто общественно значительное. Хотя и в истории с Синявским и Даниэлем я не все понял. Приговор не показался мне умным и сколько-нибудь полезным. Ну, пожурили бы их всенародно, оценили бы (с разбором) их подлости, ну, в крайнем случае, посоветовали бы им отправиться на поселение к своим друзьям-публикаторам. А сажать-то их не следовало, что они, военные тайны, что ли, продали? Нет ведь… А уж эти анкудинские кружковцы-затейники – что они могли учудить? Да ничего! Какие уж такие опасности для державы вихрились в шальной апельсиновой голове Юлии Цыганковой? Смешно говорить… И я чрезвычайно удивился бы, если бы выяснилось, что в листовках сретенских ребятишек были призывы к свержению власти или оскорбления личностей наших поднебесных вождей. Так, небось деликатные просьбы не оживлять Иосифа Виссарионовича. Бунтари и мятежники среди говорунов и особо мыслящих Анкудиной вряд ли были… Может, все и обойдется, успокаивал я себя. И будто бы успокоил.Но ненадолго. Все же я почти ничего не знал о занятиях “кружковцев”. Юлия меня от многого уберегала. А вдруг обнаружатся дела или казусы, к каким охотники за нарушителями приличий общественного спокойствия и государственного равновесия смогут применить параграфы из кодексов, требующих всенародного обличения и карательных мер? Юлия уберегала меня. Я теперь должен был уберечь Юлию. От чего? Не важно. От всего. Или хотя бы разделить ее долю. Иначе мне стыдно было бы жить. В ночном автомобиле, развозившем нас по домам, я пришел к решению. Если у Юлии были дела или деяния… я не мог подобрать слово… какие, по мнению лубянцев, дают поводы для карательных мер, я возьму эти деяния на себя… ну, не все… а хотя бы часть… Но большую!.. Я, мол, ходил туда-то, я убеждал того-то, я затевал то-то, я перепечатывал то-то и то-то, я передавал рукописи тому-то и туда-то. И так далее. Мне, человеку серьезному и основательному, поверят, а ей, если она вздумает спорить, дуре взбалмошной, веры не будет. Но надо все обговорить. Сейчас же все и обговорим. Сейчас я войду в квартиру, обниму Юлику, возьму ее на руки и буду носить хоть всю ночь, и мы все обговорим. Я рассмеялся, вызвав удивление соседей в “Волге”. Сейчас мне писать об этом неловко, мысли того Куделина наверняка породили усмешку и моего долготерпящего читателя, но такова была блажь влюбленного юнца. Днем пребывающего в страхах, вечером – обнадежившего себя, в машине – обрадованного собственной готовностью к жертвоприношениям. “Если ее посадят, – постановил я в машине, – должен сидеть и я…”
Юлия ожидала меня в гостиной. Она не бросилась мне навстречу. И меня некая сила не подпустила к ней. В эти часы Юлия обычно ходила по квартире (и не ходила, а шлялась) в халате, или в каких-нибудь вольных спортивных одеждах, или почти раздетая. Нынче же она была в дорогом дневном наряде, будто намеревалась отправиться в театр или на торжество. И вид у нее был мрачно-торжественный. Молча мы стояли друг против друга. С минуту.
– Явился! – произнесла Юлия, губы почти не разомкнув.
И она подошла ко мне, а приблизившись, с размахом и со злостью ударила меня ладонью по щеке.
– Стукач! Подонок! Мерзавец! Сукин сын! Явился, и стыда нет!
И она ударила меня еще дважды. Левой рукой и правой.
– Юлия, ты что? Что с тобой?.. – бормотал я.
– Всех посадил? Всех сдал по списку, и людей, и квартиры, всех, кого тебе по дурости и простодушию назвала Анкудина! Подонок! Хорошо заплатят!
– Юлия, побойся Бога!
– Бога вспомнил! Это – ты-то! У тебя и любовь оказалась служебная. Ты и ко мне прибился, чтобы вынюхивать. И с Викой тебе тоже небось давали поручение. Шваль солодовниковская!
Я взъярился, отшвырнул от себя Юлию, она с грохотом свалила три стула и с пола уже продолжала выкрикивать:
– Стукач! А кликуха-то твоя какая стукачья? Открой, порадуй! Может, Проверяльщик? Или Футболист? Или Историк? Ключевский, может? Или Солонка? Солонка номер пятьдесят семь? А?
Я дал себе слово более не открывать рот. Пошел в коридор, снял с антресоли чемодан. Наполнил его своими вещами быстро, их было мало. Бросил в чемодан и взятые из дома книги. Неприятнее всего вышло выбирать белье. Оно у нас с Юлией лежало вместе.
– Стой! Подними руки! И шагай лицом к стене!
Я обернулся.
Юлия стояла метрах в трех от меня и двумя руками направляла на меня пистолет. Почему-то именно в это мгновение я сообразил, что на ногах у Юлии туфли на шпильках. Зачем эти шпильки?
Мне пришлось открыть рот:
– Брось пистолет. Не дури.
– Сейчас я казню тебя, Куделин, как сволочь, доносчика и предателя. Ради справедливости и во искупление своей вины.
– Никого вы не казните, Юлия Ивановна, – сказал я и шагнул к Юлии. – Надо было заниматься спортом. Ваша сестра Виктория объяснила бы вам, что из этого оружия можно лишь опалить мухе крылья. Какой идиот и зачем снабдил вас стартовым пистолетом?
Я сжал руку Юлии, отобрал пистолет и сунул его в карман брюк.
– Чтобы вы не наделали дуростей…
Я закрыл чемодан и пошел к двери. Вслед мне неслись бранные слова и девичий рев. Прежде чем захлопнуть дверь квартиры, я посчитал необходимым произнести:
– Прощай, Юлия.
Домой я добирался пешком. Да и идти-то мне было всего двадцать минут. Чашкины спали, а пиво мое в холодильнике стояло. И то благо. Выпала хоть какая-то почти ночная поблажка судьбы.