Бубновый валет
Шрифт:
— Так ты еще и рисовать умеешь?
— Никогда не училась, поэтому мне стыдно. Так, пыталась что-то царапать для себя. Рядом с великими полотнами это происходит инстинктивно… Ты не будешь смеяться, если не получится?
Турецкий заверил, что смеяться, конечно, не будет, и Мариника, мелькая в предрассветной темноте прекрасным светлым телом, понеслась в дом. Саша последовал за ней. На веранде Мариника включила свет. Резкое электричество, отдернутые полосатые шторы сразу лишили интимности их совместное пребывание рядом. Турецкий, пусть даже голый и влажный, не обсушенный после водоема, превратился в «важняка» при исполнении, а Мариника, которая, присев на стул, принялась сосредоточенно водить карандашом по вырванному из блокнота листку, на который
Наконец Мариника положила последний штрих на свое произведение и вручила Турецкому листок:
— На. Это лучшее, на что я способна.
Турецкий из деликатности сохранил серьезный вид, подавляя желание рассмеяться. С первого взгляда Мариникин рисунок если и не повторял знаменитый «палка, палка, огуречик, вот и вышел человечек», то недалеко от него отстоял. Со второго взгляда поражала необычайная выразительность. Облик худощавого, словно надломленного, способного к резким жестам человека в очках был уловлен гротескно, но верно. Его легко было узнать, встретив на улице. И Турецкому показалось, что он узнает его…
— Спасибо, Мариника, — поблагодарил он, поцеловав женщину в макушку, где черные густые волосы разделялись на пробор. Мариника отстранилась.
— Это благодарность от следствия или от тебя лично?
— И от следствия, и от меня.
— А то, что случилось между нами в ночь со вчера на сегодня, всего лишь следственный эксперимент?
Турецкий не стал оправдываться. Бережно обхватив ее лицо ладонями за горящие щеки, он поцеловал красавицу, директора музея, и целовал ее до тех пор, пока не почувствовал, что возникшее между ними напряжение исчезло.
— Благодарностью следствия будут возвращенные в Нукус картины Шермана, — пообещал он. — А я… наверное, я мало могу для тебя сделать. Но я буду тебя помнить. Ты излечила меня.
Последнее путешествие Бруно Шермана
Когда все еще спали, Старик принимался за дело. Разжечь огонь в гигантской плите, подтащить ящик, вынести очистки, вымыть кастрюли. Это ему по силам, это не работа, а так, средство выживания. Любой зек, настоящий или бывший, — специалист по тому, как выжить. А после того как он закончит всю эту мутотень, наступает настоящая работа, его работа. То, для чего он живет. Краски плохие, но он достиг такой ступени, когда дело не в красках. В качестве материала годится мешковина. Выбирать не из чего.
Когда-то, в далекой молодости, в далекой исчезнувшей жизни, он был честолюбив. Он старался, чтобы его картины, его имя стали известны как можно большему числу людей, и жадно слушал, что эти люди говорят о нем. Когда отзывы были благоприятны, он впадал в восторг, когда неблагоприятны — в ярость. Теперь он понимал: и то и другое было бессмысленно. От чужого мнения работа не становится ни лучше, ни хуже. Работай в тишине и меряй сделанное своей, а не чужой меркой, только таков настоящий путь человека искусства.
До чего же он был невыносимо эгоистичен! Он как само собой разумеющееся принимал жертвы, приносимые людьми, с которыми свел его жизненный путь. Варвара отдавала ему часть жалованья, Вальтер Штих пожертвовал семьей, Марианна — жизнью. Он считал, что идеи выше людей… Но коммунистические идеи, которыми он любовался, распались в прах от столкновения с действительностью, а люди остались. Они живут в его памяти. Ради чего они отнимали от себя то, что было им так необходимо? Ради того, что заключалось в его картинах? Или в нем самом? Может быть, если он сделает усилие и достигнет мудрости, это сделает не напрасными принесенные жертвы? А картины надо отдать людям. Пусть судят, как хотят. Если хоть одна душа порадуется, это окупит все его страдания.
Достойно
удивления то, что в молодости, когда он был здоров и красив, его восприятие мира и людей окрашивалось исключительно темными красками. А сейчас изломанный жизнью, израненный Старик озирается вокруг взглядом чистым, как у младенца. Даже этот город, к которому он до сих пор был приговорен ссылкой, скучный маленький среднеазиатский город, расцвел невиданными цветами. А может, это ничуть не удивительно, может, так происходит со всеми? Если бы он знал об этом раньше, наверное, он не боялся бы стареть.Сегодня Старик положит последний мазок на свою последнюю картину, а потом уйдет. Если сейчас в чем-то проявляется его еврейство, то исключительно в этом беспокойном кочевничестве. Идти вперед не останавливаясь, точно желая избороздить шагами весь земной шар. Из одних мест он уходил сам, из других его изгоняли люди. Вот и этот молоденький музейщик гонит его, не подозревая о том. Если Игорь докопается, он, чего доброго, сделает Старика известным. А ему больше этого не нужно. Или, того не лучше, станет вести разговоры о колористике, о композиции, о технике… А ему теперь это не более интересно, чем писателю — разговор о буквах, из которых составлен роман. Он стремится к чему-то высшему. И он его найдет.
И Старик ушел. Никому не открыл, куда направился. Главное, что оставил он после себя в заключительную эпоху своего великого постижения мира посредством живописи — «Дерево в солнечном свете».
Солнечный свет. Он не просто проходной элемент, фон картины: он ее равноправный герой. Он обнимает, обволакивает дерево, подталкивает его: «Расти же, расти! Стремись, не бойся боли и разочарований, преодолевай тяготы!» И дерево, так похожее на многорукую человеческую фигуру, тянется, старается стать самим собой… Или чем-то более значительным? Это характерно не только для деревьев, но и для людей: они по-настоящему являются людьми, когда растут, изменяются. Остановка означает смерть. Но Бруно Шерман не пожелал изобразить смерть; «Дерево в солнечном свете» — это слепок непрерывной жизни.
Абрам Файн проснулся поздно: смены часовых поясов при перелетах из Нью-Йорка в Москву всегда его выматывали. За окном громоздился со всем прославленным архитектурным ансамблем прекрасный мираж Архангельского. Надо бы спросить Евгения, откровенно, по-дружески: во сколько ему это обошлось? Построить современный частный дом в запредельной близости от охраняемого государством культурного комплекса требовало огромной суммы, наполовину потраченной на взятки должностным лицам, однако удовольствие ежеутренне созерцать эту сказку стоило того. Да, закон и деньги — вот что правит современным цивилизованным миром. В современной России деньги пока стоят на первом месте, и поэтому здесь больше возможностей, зато в Америке четко действует закон, который охраняет деньги. Пока Абрам использовал обе возможности, сидя на двух стульях. Он надеялся стать миллиардером до того прискорбного момента, когда один стул из-под него уберут.
— Доброе утро! Чай, кофе? — обнажила в улыбке безупречные зубы мулатка-горничная и застыла на пороге в своем синем форменном коротком платьице и кружевной наколке, ожидая приказаний гостя.
— Кофе. По-арабски, деточка. Другого не переношу.
Горничная поклонилась и вышла, продемонстрировав округлый зад. Абрам усмехнулся: игра, которую затеял с ним Евгений, продолжается. В прошлый раз в роли горничной выступала белобрысая финка, смешно говорящая по-русски, а в позапрошлый — высокогрудая боярышня в сарафане, кокошнике и с длинной косой. Коса при ближайшем рассмотрении оказалась шиньоном, но все остальное, то, что под сарафаном, было натуральным и свежим, безо всяких пластических операций… Губы Файна собрались в кружок для причмокивания. Эту новенькую тоже стоит отведать, может быть, даже сразу после кофе, на закуску. Хотя бы ради экзотики. Будет чем похвастаться друзьям: «А в России я имел мулатку! Причем местную. Да-да, когда она кончала, то вопила по-русски…»