Бубновый валет
Шрифт:
— С живыми, конечно, труднее. Когда еще они прославятся, и прославятся ли вообще? А с покойниками проще: подделывай его, мертвого, сколько влезет, торгуй им, беззащитненьким, он сдачи не даст. Вот и получается, что бизнес у вас покойницкий. Уж торговали бы гробами, что ли, было бы честнее…
— Но вы исправно получали от меня доллары, — наконец возразил Файн. Он шумно дышал ртом, потому что дышать носом, обоняя плотный воздух, было нестерпимо. — Вы принимали мои правила игры. Почему же именно сейчас расхрабрились? Потому, что больше не ждете от меня выгоды?
— Совсем не потому, — махнул рукой Олег. — Я уже неделю назад решил завязать. Может, и еще кого-нибудь сагитировал бы. Эта картина Шермана… знаете, зря вы ее раздобыли.
Раздался всплеск, будто по грязному потоку ударил хвостом всплывший кит. Это Матвей, отчаявшись объясниться на словах, прибегнул к силовым аргументам. Не успел первый всплеск отзвучать, как за ним последовал другой: это немногословный, но всегда готовый прийти на помощь брату Анисим восстановил справедливость. Пока Матвей, заимевший здоровенный фингал под глазом, стонал внизу, сбитый с ног Олег, побарахтавшись, поднялся и попытался обтереться, но вместо этого только размазывал по себе фекалии.
— Если вы думаете, что меня унизили, — дрожащим голосом продолжил он, — то это вы напрасно. Лучше быть грязным снаружи, чем изнутри. Может, когда меня сейчас в грязь толкнули, я стал чище…
Неизвестно, какие еще светлые мысли высказал бы младший из братьев Земских. Внезапно внутренность канализационной трубы осветилась — это скрестились лучи фонариков двух групп, двигавшихся с двух сторон. Одну группу составляли художники, а другую…
— Руки вверх! — прозвучало высказывание, снимающее все вопросы.
— Родная милиция! Спасители!
Вместо того чтобы застыть на месте и поднять руки, как было предписано, Олег Земский бросился навстречу. Молодой сотрудник МУРа, нервы которого были напряжены, неправильно расценил его движение. Прозвучал выстрел, и Олег Земский с криком упал в зловонную жижу — во второй раз.
— Олежку убили! — вскрикнул Анисим. Пренебрегая осторожностью, он бросился к брату. Смущенный муровец все еще сжимал дымящийся пистолет.
— Не стреляйте! — истерически завопил Абрам Файн. Он пришел к выводу, что потерять жизнь ему все-таки хочется меньше, чем потерять деньги. — Мы сдаемся…
Олег Земский лежал на больничной койке. Вообще-то его огнестрельная рана оказалась поверхностной, затронувшей лишь кожу и мышцы, и совсем не болела. Вот разве что антибиотики ему кололи, чтобы предотвратить развитие инфекции, занесенной в грязном канализационном тоннеле. Почему же он лежал, вместо того чтобы пойти прогуляться в прекрасную летнюю погодку? Лишь потому, что больница была тюремной.
Нельзя сказать, что здесь он полностью изолирован от мира. Не далее как сегодня в полдень Олега посетил его адвокат и посоветовал ни в чем не сознаваться. Зачем облегчать работу обвинению? Доказать, что художник подделывал картины, чрезвычайно трудно, а сам факт его нахождения в одном помещении с оригиналами и копиями ни о чем не говорит. Надежным свидетельством может считаться лишь, если художник в присутствии судей изготовит точную копию того самого полотна, но ведь Олег этого делать не собирается? Все его товарищи собираются от всего отпираться, чего ради ему подставляться? Брат передал ему, чтобы уходил в несознанку и ни о чем не беспокоился.
— А что с Файном? — спросил Олег.
— У Файна другие обстоятельства: он не художник, а торговец, поэтому его вина, можно считать, доказана. Дело ушло на международный уровень, Файн сполна получит свое. А вы человек творческий, одаренный. Зачем вам страдать из-за какого-то мошенника?
После ухода адвоката Олег погрузился в раздумья. Конечно, не хотелось губить лучшие годы молодости: из одной тюрьмы, подземной, прямиком попасть в другую. Но, с другой стороны, хотелось полностью освободиться от этого грязного пятна в своей биографии. В противном случае, представлялось Олегу, он больше никогда не сможет быть художником.
Нельзя творить с неспокойной совестью.В первый же день своего пребывания здесь, очнувшись от наркоза, он попросил бумагу и карандаш. Карандаш ему не дали: заключенным не позволяются острые предметы и вообще любые, при помощи которых можно покончить с собой. Как ни уверял Олег, что он не собирается заканчивать жизнь самоубийством, что он всего лишь хочет рисовать, больничный персонал не соглашался. Ни шариковой ручки, ни карандаша, ни кистей с их заостренными обратными концами ему не дали. Сошлись, после долгих препирательств, на относительно нетравматичных восковых мелках. Братья Земские давно забыли эту технику, придется вспомнить…
В окно пробирались желтые солнечные зайчики, и Олег блаженствовал. Как он мог похоронить себя в Раменках-2, куда не проникают лучи солнца? Раньше, в период, предшествовавший добровольному заключению в бункере, он предпочитал электрическое освещение, виды ночного города; потребовалось испытание темнотой, чтобы его вкусы изменились. Он ни разу не пробовал рисовать солнце, только в совсем уж далеком детстве: кривобокий желтый кружок, из которого торчали лучи-палки разной длины. А если сейчас попробовать?
Медсестра, в обязанности которой входило следить за пациентами-заключенными, удивилась, заглянув в глазок. Пациент Земский, попросив бумагу и восковые мелки, ни разу ими не пользовался, а вот сейчас что-то так увлеченно малевал на широком листе! Будто находился в своей мастерской на свободе, будто предварительное заключение и предстоящий суд для него ничего не значили.
Олег Земский внешне не имел ни малейшего сходства с Бруно Шерманом. Но если бы тот, кто знал Шермана, увидел сейчас Олега, он бы, не колеблясь, подтвердил: эти двое очень похожи.
А за стеной, через которую, несмотря на ее старинную, в несколько кирпичных рядов, толщину, до Олега изредка доносились стоны и вопли, лежал (точнее, учитывая статус предварительного заключения, сидел) Павел Сальский. Лежать ему оставалось недолго: на следующей неделе, после подготовки документов, его собирались переводить на психиатрическую экспертизу в институт Сербского. Ежедневно, со старательностью, которая предполагает отсутствие быстрых результатов, его навещал психиатр, выходец из большой, но неустроенной африканской страны, который в цивилизованной России закончил университет с отличием и здесь же остался работать. Психиатр желал Паше доброго утра, невозмутимо и благожелательно выслушивал его грязную ругань, относившуюся частью к тем, которые его сюда засадили, частью к донимавшим его по-прежнему мертвецам. Мертвецы подкарауливали Пашу в туалете, надевали халат и шапочку ночной сестры. И даже автомата не было, чтобы от них обороняться!
Соприкасавшийся некоторое время по долгу службы с Вениамином Михайловичем Светиковым, африканец с благодарностью считал себя его учеником, перенявшим от него доброе отношение к пациенту; слова «даже к такому пациенту» в его мозге зародиться просто не могли. Каждый заслуживает терпеливого и доброго врача, в том числе человек, совершивший преступление. Но себе психиатр признавался, что иметь такого друга, как Сальский, он бы не захотел: не по той причине, что преступление оставило пятно на его репутации, а по причине общего невысокого развития Пашиной личности. Массовое заблуждение гласит, что сумасшествие — привилегия сложных натур, что все горе от ума, в то время как, напротив, чем примитивнее психика, тем она уязвимее. «Квадратный» амбал ломается, очутившись в ситуации, не соответствующей его узким представлениям о мире; для него земля держится на трех китах, и стоит уплыть одному киту, как все летит в тартарары. В то время как человек высокоразвитый, интеллектуальный располагает большим запасом прочности. Он сознает, что вселенная намного сложнее того, что он о ней думает, и не боится сложностей и противоречий. Иногда он радуется им, видя в них источник развития…