Будь мне ножом
Шрифт:
Всё, хватит. Ночь невыносима (как подумаешь, что ты можешь даже не догадываться, что со мной происходит!) Я тебе ещё не рассказывал, как это началось. То есть, рассказал уже немало, раз тридцать, по-моему, повторил это, но рассказывал, собственно, только о тебе, о том, что я в тебе увидел, и я не могу расстаться с тобой, пока ты не узнаешь, что происходило со мной в те минуты.
Так вот, вкратце, и покончим с этим. Однажды вечером месяца два назад я увидел тебя. Ты стояла в большой группе людей, сгрудившихся вокруг тебя и, главным образом, вокруг твоего мужа. Целый ансамбль уважаемых учителей и наставников, и все вздыхали, как трудно преуспеть в воспитании, и сколько времени проходит, пока становятся видны плоды. И был, разумеется, упомянут Хони А-Меагель
8
Рассказ из Талмуда о том, как мудрец и праведник Хони А-Меагель встретил человека, сажавшего рожковое дерево, которое даёт плоды через семьдесят лет, и спросил его: «Ты уверен, что проживешь семьдесят лет?!» Сказал ему тот человек: «Когда я пришел в этот мир, я нашел в нем рожковое дерево. И как отцы мои посадили для меня — так и я сажаю для сына моего».
Твой супруг вдруг засмеялся, вот: я помню, как был поражён громким клокочущим мужским смехом, вырвавшимся у него, и как я съёжился, будто он застал меня за чем-то постыдным. Я даже не знаю, над чем он смеялся, или — над кем, но все засмеялись вместе с ним, может быть только для того, чтобы немного поплескаться с ним вместе в сиянии его авторитетного лица. А я случайно взглянул на тебя, возможно потому, что ты была там единственной женщиной, я искал у тебя понимания или защиты, и увидел, что ты не смеёшься. Напротив, ты, поёжившись, обняла себя руками. Может быть его смех, который наверняка тебе нравится, пробудил в тебе какое-то тяжкое воспоминание или просто испугал тебя так же, как испугал меня.
Так или иначе, они продолжали вести беседу, как все они умеют очень хорошо, но тебя там уже не было. Я был потрясён, увидев, как ты отстранилась от всех, не сдвинувшись с места, сбежала, пользуясь минутным отвлечением внимания, я даже видел, куда ты сбежала. Что-то у тебя в глазах открылось и закрылось, тайная дверь мигнула там один раз, и вдруг только тело твоё осталось стоять там с приопущенной головой, грустное и покинутое тобой (никогда больше не смогу я рассказать тебе о нём, о твоём светлом и мягком теле, масляном и медовом). Ты обнимала себя, словно укачивая себя-ребёнка и себя-младенца. Твой лоб задрожал и покрылся рябью и удивлёнными морщинками, как у девочки, которая слушает длинную запутанную и грустную историю, да, всё твоё лицо поплыло, и я, ещё не понимая этого, почувствовал, как моё сердце рванулось тебе навстречу пляшущим осликом, была, как видно брешь в том месте, где у меня не хватает ребра, всё смешалось, и я тоже.
(Не волнуйся, я ухожу из твоей жизни, это последние судороги…)
Я сейчас вспомнил, как сразу после этого тебя окружила большая группа учеников, помнишь?
Странно, как это было стёрто до сих пор: они прямо выкрали тебя из взрослой компании для совместного снимка, почти унесли тебя на руках. И был момент, когда ты прошла мимо меня, и я видел, что ты всё ещё погружена в свои мечты, но уже старательно улыбаешься, и это была совсем другая улыбка, публичная и сверкающая, как же я мог об этом забыть?!
А может, и не забыл, может быть, взволнованный тем что сумел заглянуть в этот твой секрет, я уже
знал, что ты поймёшь?Потому что это была минута твоего «позора». Я узнал его, даже не сознавая этого. Такая немного судорожная улыбка, улыбка предвыборной кампании была у тебя в ту минуту… О чём вообще я говорю? Ты? Предвыборная кампания? Да, да, конечно, в подобных вещах я не ошибаюсь. Так значит, даже ты? Быть избранной снова и снова, очаровывать, да, видеть голод в чужих глазах (и я сейчас ещё больше жалею, что продолжения не будет).
А ученики, не знаю, заметила ли ты, возможно, ты ещё не полностью пришла в себя, стадо рослых и неуклюжих юнцов с бритыми черепами, каждый из которых боролся за право быть к тебе ближе всех, прикоснуться к тебе, впитать твой взгляд или улыбку и прокричать тебе страшно важную вещь, которая именно в эту минуту не даёт покоя, это было довольно смешно…
«Смешно» — неверное слово. Зимородка жалко. Ведь даже у того, кто стоял совсем в стороне, возник в эту минуту странный и неожиданный импульс, просто стыдно сейчас вспоминать — дикий импульс птенца, разинувшего клюв от внезапного, смертельного приступа голода — я, я, учительница, меня, меня…
Хватит, довольно. С каждым словом я всё больше себя унижаю: пожалуйста, возьми лист бумаги и напиши пару слов, одного тоже достаточно, «да» или «нет». Мне сейчас не осилить длинного письма от тебя. Напиши: «Сожалею, я пыталась привыкнуть к тебе, очень старалась, но не смогла одолеть твоих выходок и фантазий».
Ну, ладно. Решено. По крайней мере, мы знаем, что нас ждёт. Я, очевидно, ещё некоторое время буду молча, про себя выкрикивать твоё имя. В конце концов, рана затянется. Может, схожу ещё раз в Рамат-Рахель или в другое место за городом, место, где нет людей, и которое всё-таки немного наше, и закричу во весь голос: Мирьям, Мирьям, Мирь-ям!
Яир
Не бойся. Ещё денёк-другой. Потихоньку осыпятся буквы, и тебе останется только мой обычный крик — и-а! И-а!
Вышло так, что твоё письмо пришло, когда у меня уже совсем не осталось сил. Я открыл ящик только по привычке, как открывал десятки раз за последнюю неделю, и там был белый конверт. Я стоял и смотрел на него, и ничего не чувствовал, кроме усталости. Может быть, ещё страх. Я уж надеялся, что привык к мысли о том, что всё кончилось, замерзло навсегда, откуда взять мне силы на боль от разморозки.
…Я, разумеется, прочитал. Раз, другой, ещё раз. До сих пор не понимаю, как я мог так быстро расклеиться от перерыва в одну лишь неделю. Поверишь, по моим ощущениям тебя не было, по меньшей мере, месяц?
Будто я только и ждал повода так над собой поиздеваться.
Сегодня мне нечего добавить. Я рад, что ты вернулась, что мы вернулись, что тебе и в голову не приходило исчезать. Наоборот.
Я всё ещё сержусь на тебя, как же ты не подумала, что я буду страдать. Как же ты меня не знаешь, ты! Хоть бы записку прислала перед отъездом. Или открытку с автовокзала в Рош-Пине. Это заняло бы у тебя десять минут, не больше, а меня избавило бы от многого.
С другой стороны, я начинаю понимать, что ты действительно не стала бы причинять мне такие страдания, если бы у тебя был выход.
Ну вот, оптимистическое место для окончания этого унылого письма — наверно, у тебя не было никакого выхода.
Это ещё не ответ! Вернее, это не совсем тот ответ, который тебе причитается на то твоё письмо, которое с каждым новым прочтением становится для меня всё понятнее, а главное, ты же знаешь, — это то, что, нить за нитью ты освободила меня из моего собственного силка, да так, что я не почувствовал ни капли стыда за «кончерто желудочного сока», который я тебе исполнил.
(Тебя согласились отпустить с работы? За две недели до конца года?
А что об этом говорят дома?
…Какое моё дело.)
Как же смущает меня, всякий раз заново, противоречие между твоей основательностью, серьёзностью, спокойной уверенностью матери с одной стороны, и лёгкостью движения, метаниями, неожиданным броском, неожиданным даже для тебя, — с другой! Так и вижу, как ты мечешься по дубовой роще над Кинеретом, целеустремлённо вышагивая из конца в конец, прямая с суровым лицом, крепко обнимая себя, в поисках покоя, которого ты лишилась, и отталкиваешь меня от себя снова и снова…