Будем кроткими как дети (сборник)
Шрифт:
Последнее письмо
Значит, племянники разбежались, дядя остался один. Прошло десять лет, как он пробрался в Россию, чтобы найти брата и вернуться с ним на родину. Прошло более шестидесяти лет, как это случилось, и я теперь хочу рассказать о том немногом, что известно насчет дяди — о последнем письме его племяннику, которого звали Каменным Тигром, — о прощальном письме моему отцу.
Он, мой отец, не очень охотно да и, кажется, всего только раз и поведал о том, что дядя писал ему и что распрощался навсегда с племянниками через письма.
Дорогому и разлюбезному Каменному Тигру получить это письмо от скучающего дяди и читать с надлежащим вниманием последние наставления — было в письме. Я вас вырастил и хорошо или плохо воспитывал, не знаю, но все трое вы живы остались, выросли, и на том благодарение
Вот ты, племянник, скоро выучишься и будешь много знать, значит, и много уметь, а умея много, станешь много денег зарабатывать, а много денег имея, много хорошей пищи есть, много одежды дорогой носить. Всего у тебя будет много — ведь этого ты хочешь, правда ведь? А когда все это будет у тебя, вспомнишь ли ты добром своего дядю? Или ты скажешь, мол, я теперь, несомненно, богаче дяди и такого родственника не признаю? Тогда, если случится подобное, не богаче ты будешь меня, племянник, нет, не богаче.
Я теперь должен идти назад, туда, откуда пришел. Там меня ждут, а здесь мне больше делать нечего. Своё человеческое счастье я не использовал для себя, а поровну разделил между вами, и теперь ничего у меня нет, а вы радуйтесь своей молодой жизни и постарайтесь быть счастливыми. Наплодите много детей, и пусть ваши потомки долго еще пользуются кусочками моего отданного счастья. Его даровано мне было судьбою немало, был я красив, силен, и умом человеческим меня не обделил всевышний. Но если бы все это потратил я на себя, то оно и ушло бы вместе со мною в могильную яму. А теперь я могу полагать, что правильно распорядился своим достоянием. И если ты будешь вспоминать своего дядю с обидою и, вспоминая, считать, сколько получил от него колотушек, то ты будешь самый распоследний поросенок. Но среди детей, которые от тебя народятся, и среди их собственных детей найдется ведь хотя бы один, который вспомнит меня добром!
Ну что ж, теперь прощай. Прощай навсегда, племянник. Все сказано. Среди троих ты был самый мелкий, но ел всегда больше всех. Это значит, что и работать ты мог бы больше других. И люди могли бы любить тебя именно за твою работу. Старайся.
И больше мы с тобой не увидимся. Твоим братьям я тоже написал. Скоро я пойду к китайской границе.
Вот таким я прочел его письмо шестьдесят с лишним лет спустя. Может быть, не все слова были таковыми, как вышло у меня в пересказе, но знаю, что суть именно такова. Могу спокойно утверждать подобное, ибо самую эту суть я не выдумал — она и моя. Словно продолжая в пространстве нашего мира дядю (дядю моего отца), я как бы приникаю к нему безо всякой дистанции времени, и в восьмидесятых годах столетия так же обуреваем желанием отдать всего себя другим и столь же остро страдаю, что не умею этого сделать надлежащим образом… И точно так же плачут от меня те самые близкие, любимые, которым я хочу сделать добро.
Так в чем же состоит тайна сотворения его? Неужели в нашем собственном преображении? Но ведь кажется порою, что уже все собрано во мне для этого. Надо только ждать особого мгновения. И с надеждой перебарывать печаль. И не забыть написать далеким потомкам свое последнее письмо.
А дядя исчез бесследно. Видимо, попался при переходе через китайскую границу. И подставил, бедняга, свою голову под самурайскую саблю. Ему было тогда, как и мне теперь, чуть за сорок.
Подходя к нашему дому, я увидел при свете прожекторов, как чудовищной величины бульдозер, весь сотрясаясь от грохота, выплевывая дым, толкал перед собой гору сырой глины. Я поискал глазами старшину: любимое его занятие — смотреть, как работают строительные машины. Мне захотелось увидеть его.
Нефритовый пояс
повесть
Молодая женщина, цветущая, любящая и счастливая, оказалась в палате знаменитой московской больницы.
Был апрель, время, когда на рыжей земле обнаженных газонов разводят тлеющие костры из прошлогодней листвы. Пожилая нянечка, вольготно распахнув окна, мыла сверкающие на солнце стекла, и струя дыма вместе с ветром влетела в палату, наполнив ее горьким смрадом мусорного костра. Этот резкий, приторный запах почему-то очень встревожил больную, она спрятала лицо в подушку и беззвучно заплакала.Прошлую осень она хорошо помнила: необычно яркий листопад, поездки в загородный лес, осенние крепкие грибы, сказочные букеты из багряных и золотистых кленовых листьев… И зима, пришедшая незаметно вслед осени, тоже ясно вставала в памяти, со всеми веселыми праздниками, новогодним карнавалом в Доме журналиста, с ощущением безмерного и головокружительного счастья, настигавшего ее где-нибудь в теплом кафе, куда нечаянно забредали они с мужем, или во время лыжных катаний в Крылатском, куда они частенько выбирались. Это была третья зима их брака, заключенного на небесах, — с полным основанием они с мужем могли утверждать это, столь хорошо подходя друг для друга; третья зима ее интересной работы в одном из отделов ВААП; третья зима ее самостоятельной счастливой жизни. И когда незаметно подкралась болезнь, поначалу она не могла даже воспринять ее как болезнь: обычно к вечеру начинала чуть кружиться голова, и там как будто с тихим шумом что-то вскипало и пузырилось, и оттого по всему телу начинала струиться слабость, томная лень — однако все это не тревожило ее, ей представлялось, что просто счастье, наполнившее все существо ее, чуть переплеснуло через край. Порой она жаловалась мужу: ах, болит голова. Где, спрашивал он. Вот тут, притрагивалась она к виску, и он нежно дул на это место, потом целовал и спрашивал: ну что, прошло? Кажется, прошло, с улыбкой отвечала она, и ей на самом деле казалось, что прошло. Но дни шли, и кипение в голове становилось все слышнее, слабость возрастала, и вскоре она не ощущала все это как особенную форму своего насыщенного счастья. Пришлось обратиться к врачу. Признали сначала гипертонию, а затем, после анализов — страшное и немыслимое: нефрит.
В больнице диагноз подтвердился, и новая больная, Валерия Федоровна Голицына, как было указано на коечной табличке, надолго заняла крайнее место в самом углу палаты, возле окна.
В палате было пять постоянных коек, но больных вдруг столько прибыло, что решили поставить с краю, у раковины, еще одну дополнительную кровать. Поместили на нее девяностолетнюю старушку, круглолицую и беззубую, с рыхлым большим носом и зоркими, суровыми глазами. Но она оказалась большая говорунья, любительница рассказывать всякие страшные и нелепые истории.
А на воле все светлее и шире разливалась весна и все выше к небу поднималось ее сияние над землей. Молоденькие практикантки медучилища, дежурившие в отделении, приходили с улицы, будто перепачканные ярким соком весеннего дня — с горячим, во всю щеку, румянцем, с озябшими на свежем ветру красными руками, со встрепанными челками, блестящими глазами и розовыми, пупырчатыми ногами под тонкой пленочкой чулок.
Палату с полудня до вечера заливало беспощадно яркое солнце, от разогретого линолеума подымалась сухая, пахучая духота. Больные женщины чувствовали себя неуютно на таком ярком свету, беспокойно ворочались в разворошенных постелях, вставали и уходили побродить в полутемный коридор, затевали скучные разговоры и по-мелочному ссорились. Всякая чепуха могла вызвать мимолетную размолвку, затронуть самолюбие или вскрыть тайное недоброжелательство. То раскрывалась форточка, и это было кому-то нежелательно, то эта форточка, наоборот, некстати закрывалась. Девяностолетнюю бабку потеснили ближе к раковине, чтобы отставить подальше от окна
Нюсю Петровну, на которую сквозило от форточки, и теперь бабка дулась на всех, сердито и подозрительно глядела на каждого, кто мыл руки под краном, — того и гляди забрызгают мыльной водой…
Валерия не вникала во все эти дрязги; отвернувшись к стене, лежала она в тяжелом оцепенении, рассматривала подтек масляной краски на стене, похожий на дождевого червяка. Порою ей казалось, что этот червяк быстро движется по стене, сокращаясь и вытягиваясь, и Валерия тогда закрывала глаза, чтобы не видеть его отвратительных движений. Покорно и равнодушно переносила она осмотры, уколы, съедала несоленую диетическую пищу, с каждым днем все глубже погружаясь в ту зыбучую, такую явственную тьму отчуждения, которую воздвигла вокруг нее болезнь.