Будни и праздники
Шрифт:
Маленькая и неулыбчивая, воскресла в памяти мать. Он увидел ее светлые волосы, на затылке забранные жидким пучком, круглые, что и у него, добрые глаза, широкие в ладонях руки, услышал слова, которыми, плача и сморкаясь, проводила она сына на фронт:
— Господь тебя сохрани, Степуша! Вертайся, сыночек, поскорей…
Утираясь платочками, потихоньку горевали соседки: у вдовы колхозного пасечника не было никого на свете — желтоголовый парнишка, который косолапо, будто медвежонок, вышагивал в последнем ряду, оставался ее единственной опорой. Муж — мосластый желтоволосый, как сын, бестолково
Степка сидел, не открывая глаз. А потом, проведя рукавом бушлата по лицу, припал к пулемету… и ледяной уж скользнул по спине: маскируясь сосновым перелеском, по пояс в тумане, прямо на него двигались немецкие шинели!
Соленая влага еще холодила Филю щеки и губы. Он сдувал ее, не отрывая пальцев от приклада и спускового крючка. Он подпускал врага все ближе и ближе. А когда перебегавшие фигуры стали видны уже в полный рост, ствол пулемета зашевелился.
— Маманя моя родненькая, — одним вздохом сказал Филь и нажал спуск.
Фашисты падали, словно их валил кто-то, дергая за веревочки. С длинной очереди перейдя на короткие, Степка не прекращал огня, пока не опустел магазин. Спеша и потому не попадая, он вставлял новый, когда увидел вторую цепь галдящих немцев, показавшихся слева, из оврага.
Задыхаясь, Филь закрепил магазин. Он не слышал частого треска автоматов, из которых на ходу строчили черношинельные егери, уханья расшвыривающих осколки мин.
— Маманя моя! — бормотал он, выжимая из пулемета струи точно направленного свинца.
Вдруг «Дегтярев» смолк. Магазин снова был пуст. И тогда, сжав в каждой руке по гранате, упираясь локтями и коленями, Степка выбрался на бруствер окопа. Он встал, выпрямился и привычным движением поправил за спиной вещевой мешок.
— Бога вашу мать, кровососы! — сказал он, беспощадным взглядом обведя дымящееся туманом поле и частокол сосенок, откуда выкатывалась еще одна вражеская цепь.
— Бога вашу мать! — дико закричал он и двинулся вперед.
Он шел, переваливаясь на толстых ногах, прижав к груди нагревшиеся в ладонях гранаты, солдатский вещмешок покачивался за его плечами, желтые волосы прилипли к мокрому лбу.
Он шел, все убыстряя шаги, оскальзываясь на мягких хребтинках пересеченного бороздами поля.
Он шел, и рот его изрыгал самое святое слово, которое превратилось в выражение смертельнейшей, ни с чем не сравнимой ненависти…
Его не собирались брать живым — стремительно идущего навстречу неровной, будто оцепеневшей в эту минуту стене грязно-серых и черных шинелей. Страшен он был в несокрушимом своем одиночестве, которое казалось призрачным!
Пули пробивали его насквозь, но он торопился, почти бежал вперед, потому что комбат знал — кто способен создать видимость наличия!
Потом начал падать. И уже не слышал, как выплывающие из тумана скорбные перелески негасимой эстафетой эха передают дальше и дальше всемогущее слово, с которым Степан Филь начал жить и с которым упал, заслонив собой батальон…
КОНЕЦ ЗЛОДЕЯ
Они сидели по обе стороны древнего стола,
неведомо как попавшего в здание ультрасовременного клуба. Профиль щуплого директора был, казалось, вырезан из гофрированной жести, грузного художественного руководителя — высечен из ноздреватого гранита.Эти серьезные люди возглавляли художественную самодеятельность богатейшего комбината, который без труда содержал коллектив театра, не имевшего в своем составе ни одного самодеятельщика. Театр выезжал на гастроли, давал платные спектакли и время от времени пополнялся благодаря актерской «бирже».
Затянувшееся, молчание нарушил директор.
— Откровенно говоря, Алексан Алексаныч, радужных надежд на это не возлагаю! — резким фальцетом сказал он, ткнув большим пальцем в сторону развешенных по стенам эскизов нового спектакля. — «Царевна Несмеяна», адресованная нашему зрителю — чистейшее донкихотство! Поверьте моему опыту… И, если хотите интуиции!
— Интуиция — не кассовый сбор, — недовольно пробасил худрук.
— А кассового сбора как раз и не будет! — взвился директор.
— Это почему же, позвольте узнать?.. Я вас не понимаю, Борис Владимыч. Отчего вы вцепились в «Несмеяну»? Поэтичность, чистота чувств… гражданский пафос, наконец!
— Пафос пафосом — дело делом! — с раздражением заметил директор. — Давайте не будем карасями-идеалистами! Что требуется нашему зрителю? Лихо закрученный сюжет. Еще лучше — детектив. Он ждет таинственности… Он не примет эти псевдококошники и мелодекламацию под баян!
— Перебор, Борис Владимыч, перебор! — менее решительно не согласился художественный руководитель. — Кстати, разве не интригует ожидание — кто же, черт возьми, рассмешит царевну?
Несколько секунд директор сверлил худрука взглядом.
— Смею заверить, уважаемый Алексан Алексаныч, что зрителю в высшей степени начхать на такую интригу!
Откинувшись на спинку стула, он обеими руками взъерошил и без того растрепанную шевелюру.
— Нуль. Идеально вычерченный нуль! А ведь на почве рассмеивания, если хотите, можно было создать… ну, клоунаду с изюминкой. Нечто эксцентричное… что-то, знаете, этакое…
Подняв руку, директор многозначительно покрутил в воздухе пальцами, сложенными в щепоть.
— Ни современного танца, ни пикантности… Пустота! Ситуация, чуждая современной молодежи плюс недостоверные разглагольствования… Короче, это не спектакль.
— А что же по-вашему? — оскорбленно осведомился худрук.
— Если хотите, банкротство!
— Спасибо, Борис Владимыч, на добром слове… Впрочем, успокойтесь. Не нужно так переживать, — сдался художественный руководитель, по горькому опыту знавший, что с директором, когда тот закусил удила, спорить немыслимо.
Руководитель театра погрузился в глубокое раздумье. Спустя некоторое время выражение его острого лица несколько смягчилось.
— Отменять спектакль, к сожалению, поздно. Но поправить его, сделать волнительным, время есть! — воспрянув, заявил он.
— Как это — поправить? — встревожился худрук.
— Весьма просто. Предлагаю ввести злодея. Кардинально перекраивать пьесу не нужно. Просто несколько дополнительных эпизодов. И появится нечто острое. Интригующее… Здорово, а?