Бухенвальдский набат
Шрифт:
Да… «как на фронте!» Наш поезд идет по сожженной полосе от Смоленска на Великие Луки. Кругом пожары и пожарища. Значит, здесь стояли наши части, их бомбила авиация. Но они ушли, а деревни горят. Горят серые бревенчатые избы… Тут и там чернеют закопченные печи. Сиротливо и жалобно тянутся вверх трубы. Грязные серые фигурки копошатся в пепле и головнях. Скорбные процессии беженцев на дорогах. Под железнодорожными насыпями валяются искореженные, переломанные в щепки вагоны, и никто не убирает трупы изуродованных людей… Война еще только началась, а сколько уже пережили люди!..
Но тогда мы еще не знали, сколько придется пережить. Я ехал на фронт с мыслью: «Могут убить. Но ведь ты солдат, Смирнов. Двадцать пять лет уже
Это чувство всегда со мной, оно натягивает в струну мои нервы. Оно выводит меня из страшных провалов отчаяния, оно заставляет меня жить. И в такие вот минуты, когда больное тело словно отделяется от моей души, я говорю себе: «Ты еще не сказал своего слова в этой войне, Смирнов! Ты не можешь так уйти из жизни! И что из того, что ты всегда прямо смотрел на своего врага и не сгибал перед ним голову? Ты его пленник, и вечный позор плена будет лежать на твоем имени. Только ты сам сможешь смыть этот позор. Как? Думай, думай, Иван Смирнов! Теперь тебе легче: у тебя есть друзья…» Да, теперь я не ощущаю одиночества, у меня есть друзья. Они определились за те четыре дня, что я работал у Генриха Зудерланда. И я знаю, что они надежные, им можно доверить все. Самое отрадное, что с Валентином Логуновым мы снова вместе. Сергей Котов, оказывается, уже знаком с ним – значит, нас, русских, друзей по несчастью, уже трое. Генрих Зудерланд бесконечно добр и внимателен ко всем троим. И у меня сегодня, несмотря на сильные боли, конечно, не то настроение, что было в день смерти Джона. Снова бродят в голове смутные надежды. Нужно поправляться, немного окрепнуть. Я уже знаю, что и в Бухенвальде можно что-то делать, чтобы помочь людям. Хорошим людям, разумеется. Их ведь всегда больше, чем плохих. На них и земля держится. В каких переплетах я ни бывал, всегда находились добрые, мягкосердечные люди, готовые на самопожертвование. Среди них были взрослые и дети.
Помню, лежал я на светлой поляне в лесу, куда сбросили меня солдаты-обозники вместе с несколькими десятками других пленных. Подо мной нагретый солнцем мох, но я зябну, накрыться нечем, солдаты зачем-то сняли и бросили мою шинель. Положение самое неудобное: голова ниже ног. Мысли путаются. Я почему-то думаю: вот в офицерской столовой можно было все получить: и хлеб, и суп, и чай, а здесь не только чаю нет, но даже холодной воды, чтобы ополоснуть пылающий рот. И вдруг сильная боль где-то в плечах и шее заставила меня окончательно очнуться: чьи-то сильные грубоватые руки перекладывали мое израненное тело на неудобном ложе, накрыло чем-то, что показалось мне очень тяжелым. Я стонал и ругался, потом снова впал в забытье. А когда опять проснулся, услышал голос:
– Товарищ подполковник, как вы себя чувствуете?
Спрашивал сосед – немолодой солдат, у него раздробленная ступня обернута грязной тряпкой. Увидя, что я очнулся, он продолжал:
– Тут один парнишка ходит, с котомочкой. Приносит раненым сухари, табак. Увидел вчера вас, попросил переложить. Ну, мы с ним и подвинули вас. Потом он куда-то сходил, принес шинель, укрыл вас. Как, вам лучше, товарищ подполковник?
Только теперь я осмотрелся: голова моя лежит на мягком мшистом бугорке, сам я накрыт
солдатской шинелью.– Спасибо, – говорю, – товарищ. Лежу, как в пуховике. Если еще появится этот человек, скажите ему, чтобы ко мне подошел.
– Да вон и он сам пожаловал, – обрадованно сообщил мне сосед.
Передо мной стоял белобрысый парень лет 23, малорослый, сухощавый, в солдатской шинели без петлиц.
– Худо вам, товарищ подполковник?
– Руки, ноги не слушаются, разбит весь. Кажется, в сапогах кровь. Очень пить хочется.
Парень стоял. Соображал что-то.
– Докторов тут нет, но все-таки поглядим.
Он сделал знак моему соседу с перебитой ступней, позвал еще одного солдата с забинтованной рукой. Втроем они еле-еле стащили с меня сапоги. Парень разглядывал мои ноги и раздумывал вслух:
– Рана выше сапогов. Брюки порвать – не годится: подполковник – и без штанов! Нехорошо! Надо брюки снять.
С помощью солдат он продолжал обследовать меня:
– Подштанники присохли к ране, крови нет. Лучше не трогать. Другая рана на ноге не опасна. Исподняя рубаха залепила рану на животе. Тоже трогать не будем. А вот тут на спине, у шеи, сине и распухло. Тоже ничего не сделаешь…
Он приложил к моим губам, флягу с водой, дал глотнуть. Со словами «обождите, скоро приду» взял мои сапоги, носки и ушел.
Солдаты, мои соседи, переглянулись: может, у них закралось какое-то сомнение. Но парень вернулся, поставил возле меня сапоги, наполненные водой, разложил аккуратненько на сухом мху выстиранные носки. Он обмыл мои ноги, поставил сапоги на солнышко, чтоб просушились, немного поправил на мне гимнастерку и брюки, накрыл шинелью и отошел, помахав рукой.
Этот парень еще несколько раз приходил к нам, приносил сухари, махорку, помогал тяжелым. Он так и остался для меня загадкой. Кто он? Как он пробирался через оцепление немецких солдат? Что побуждало его рисковать каждый день ради совершенно незнакомых людей?
И таких нераскрытых и неразгаданных много прошло через мою жизнь, и каждый оставил в душе моей свою боль, заботу, свою доброту и истинную человечность.
…С поляны нас, тяжело раненных, перевезли в колхозную конюшню и бросили на обмолоченную ржаную солому. Там было сыро, холодно, сумрачно, пахло застарелым лошадиным потом и навозом, но все-таки стены и крыша защищали от ветров и дождей.
Здесь были девушки-санитарки и медсестра, тоже попавшие в плен. В грязных порванных штанах и гимнастерках, давно немытые, как и мы, они все-таки оставались женщинами. Что-то придумывали, изобретали, чтобы накормить, напоить, перевязать, успокоить раненых…
На второй день около полудня стали разносить похлебку из нечищенной и немытой картошки. Ни котелка, ни ложки у меня, конечно, не сохранилось, и я получил свой обед в ржавой консервной банке. До этого я не ел уже три дня, сухари, что приносил парень с котомкой, отдавал другим. Но хочется или не хочется, а съесть что-нибудь надо, организм требует. С большим отвращением я выпил принесенную бурду. Меня затошнило. Оказавшаяся поблизости медсестра жалостливо на меня посмотрела и сказала:
– Подождите, товарищ подполковник, мы что-нибудь придумаем…
И через несколько минут принесла котелок с похлебкой из немолотой ржи. Это было хлебово, конечно, несоленое, с остьями, но я ел его с наслаждением, а медсестра – молоденькая, красивая – сидела рядом и смотрела на меня, как мать могла бы смотреть на своего больного и голодного сына. Эту девушку звали Шура. Она надолго задержалась около меня и все рассказывала, рассказывала о жизни этого «госпиталя»:
– …На телегах подвозят и подвозят раненых. Да все тяжелых! А у нас ни бинтов, ни дезинфицирующих средств-ничего. Смотрим на гноящиеся раны, а сделать ничего не можем. Просим немцев позволить набрать мха в лесу – не позволяют. Что же мы делаем? Снимаем бинты, тряпки с ран, стираем их, кое-как кипятим и снова перевязываем.