Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Булгаков

Варламов Алексей Николаевич

Шрифт:

Он говорил это шутливо, беззлобно, и я увидел, что он такой же, как был, но вместе с тем и другой. Нервная возбужденность, а иногда и желчь исчезли. Можно было подумать, что дела его круто и сразу повернулись в лучшую сторону, исчезли опасности и угрозы и жизнь вошла наконец в спокойное русло. Ничего этого не было на самом деле и в помине, но появился дом, и дом этот дышал и жил его тревогами и его надеждами. Появился дом, где он ежедневно, ежечасно чувствовал, что он не неудачник, а писатель, делающий важное дело, талантливый писатель, не имеющий права сомневаться в своем назначении и в своем прочном, не зависящем ни от кого, ни от одного власть имущего человека, месте на земле – в своей стране, в своей литературе. Я задумывался не раз, как это получилось? Не только силой любви, но и силой жизни, жаждой радости, жаждой честолюбивого и прекрасного самоутверждения возникает эта удивительная способность к созиданию счастья. Даже вопреки самым тяжелым, трудным обстоятельствам.

В дни кризиса и преодолений его, когда легко потерять веру в себя и покатиться вниз, в такие дни нет ничего хуже уныния, скорбной жертвенности, жалостных слов. Дом их, словно назло всем враждебным стихиям, сиял счастьем и довольством! А были, пожалуй, одни лишь долги при самом туманном будущем. Хозяйка была энергична и безудержно легкомысленна. И жизнь перестала

быть страшной. Счастье начинается с повседневности. „Славьте очаг“, – повторялось у него во многих письмах, и не только в то время. Он жил, он работал, несмотря ни на что. Творческая энергия не покидала его» [44; 103–105].

Любови Евгеньевне Белозерской не довелось читать этих строк, которые возмутили бы ее куда сильнее, чем первоначальный вариант мемуаров Ермолинского, опубликованный в журнале «Театр» в 1966 году и впоследствии воспроизведенный в широко известной книге «Воспоминания о Михаиле Булгакове». Доверять мемуарам нельзя – это золотое правило. Доверять, строго говоря, нельзя ничему: ни письмам, ни дневникам, ни воспоминаниям, ни показаниям, ни стенограммам, ни телеграммам, ни протоколам – доверять можно только той информации, которая подтверждается из двух, а лучше из трех или четырех независимых источников. Но эти источники не всегда есть, и действительно ли Булгаков так саркастически отзывался о Белозерской, как приписывает это ему Ермолинский, действительно ли Белозерская, по утверждению Елены Сергеевны, говорила мужу: «Ты не Достоевский!» – и часами висела на телефоне, висящем над его рабочем столом, перебивала, высмеивала, вышучивала его – всё это доподлинно неизвестно и вряд ли когда-либо известным станет. Сама Любовь Евгеньевна писать на эту тему не пожелала, и то было ее законное право: «Не буду рассказывать о тяжелом для нас обоих времени расставания. В знак этого события ставлю черный крест, как написано в заключительных строках пьесы Булгакова „Мольер“» [85] [8; 418].

85

Ср. в мемуарах племянника Л. Е. Белозерской И. В. Белозерского: «По совету друзей Любовь Евгеньевна стала писать воспоминания о Михаиле Афанасьевиче Булгакове. Как-то мы целой компанией были приглашены слушать только что написанный ею текст. <…> Я спросил Любовь Евгеньевну: „Ведь не всегда Михаил Афанасьевич был к тебе справедлив, а ты совершенно это обошла вниманием в своих воспоминаниях“. – „Он так много страдал, что я хочу, чтобы мои воспоминания были ему светлым венком“» (Весь Булгаков в воспоминаниях и фотографиях. С. 121 – 122).

Существует свидетельство об одном из последних откровенных разговоров между Булгаковым и нею. Речь идет о записке Михаила Афанасьевича на листке отрывного календаря, датированной 20 октября 1932 года.

«Чиша! Не волнуйся ты так: поверь мне, что всем сердцем я с твоими заботами и болью. Ты не одинокий человек. Больше не умею сказать. И звери тоже. М.

Приду, если не будешь спать, поговорить с тобой» [127; 314–315].

«Мы поговорили. Боже мой! Какой же был разговор. Бедный мальчик… Но я все поняла. Слезы лились между его пальцев (лицо загородил руками)» [127; 315], – зафиксировала факт этого разговора Белозерская, и попытаться эту запись прокомментировать – значило бы слишком много на себя брать [86] . Одно очевидно: у Булгакова прямой обиды на свою вторую жену, претензий к ней – не было. Он, как уже говорилось, помогал ей с жильем, с ремонтом. Сохранилась еще одна его записка, датированная 1933 годом: «Любаня, я заходил к Марике в обеденное время (5 1/2), но, очевидно, у них что-то случилось – в окнах темно и только таксы лают. Целую тебя. М.» [8; 388]. Ее текст приводит в своей книге Белозерская, чтобы подчеркнуть: Булгаков дружил не столько с Ермолинским, сколько с его первой женой Марикой Чимишкиан, и очень возможно, что до определенного момента так и было (но только до определенного, ибо дневник Елены Сергеевны однозначно указывает на то, что Булгаков и Ермолинский во второй половине 1930-х виделись очень часто – так часто, что это дало сомнительное основание иным из исследователей подозревать Ермолинского в домашнем шпионаже).

86

Ср. у А. Л. Шварца:

«– Нет, я не виню его ни в чем…

– Но ведь он ушел от вас?

– Нет, его увели… Когда я вспоминаю его жалкое, бледное лицо во время нашего расставания, глаза, полные слез… Нет, нет, он здесь ни при чем».

Ср. также у М. О. Чудаковой: «Елена Сергеевна рассказывала нам об этом так: „Когда я пришла к ней (Белозерской. – А. В.) и сказала, что мы с Мишей решили пожениться (я дружила с ней), она приняла это спокойно. Она давно знала о нашей близости. Она только сказала:

– Но я буду жить с вами.

И я ответила:

– Ну, конечно, Любочка!

(Когда я написала об этом своим родителям в Ригу – они решили, что я помешалась.)

Но потом она стала говорить мне о Мише дурно:

– Ты не знаешь, на что идешь. Он жадный, скупой, он не любит детей.

И тогда я сказала:

– Нет, Любочка, боюсь, нам не придется жить вместе. Я слышать не могу, как ты говоришь о нем плохо. Ну, какой Миша скупой!..

И тогда решили купить Любе однокомнатную холостяцкую квартирку – тут же, через стену» (Весь Булгаков в воспоминаниях и фотографиях. С. 214–215).

И все же личные, семейные, потаенные отношения между мужчиной и его женщинами не столь важны для творческой биографии нашего героя, зато очень существенна другая идея Ермолинского, продолжающая уже приводившееся выше суждение Елены Сергеевны (в изложении Лакшина) о том, что целью жены было оторвать Булгакова от пречистенцев, от «тайной оппозиции», общение с которой могло причинить ему вред. Здесь, правда, по-разному расставлены акценты: у Лакшина инициатором разрыва выступает Елена Сергеевна, у Ермолинского – ее саму не принимает пречистенский круг («…тебя, конечно, больно укололо, что большинство „пречистенцев“ перестали бывать в твоем доме»), но так или иначе между друзьями Булгакова и его третьей женой случился конфликт, речь о котором уже шла в связи с характеристикой пречистенцев в книге Ермолинского. Значимость этой темы подтверждается и записями из дневника Елены Сергеевны.

В августе 1934 года Е. С. Булгакова записала в дневнике: «В многотиражке „За большевистский фильм“ напечатано несколько слов М. А. о работе над сценарием „Мертвых душ“ и – портрет М. А. – в монокле! Откуда они взяли эту карточку?! Почему не спросили у нас?» – то есть читай: у меня! Фотография с моноклем, без которой теперь не обходится

ни одна книга о Булгакове, – была своеобразным брендом нашего героя в 1920-е годы, символом его независимости и одновременно творческого успеха – он сфотографировался в этом вызывающем виде вскоре после премьеры «Турбиных». Но восемь лет спустя символ стал опасен, и чуткая Марго это мигом уловила, неслучайно сразу же вслед за этой записью привела в дневнике диалог.

«Вчера пришел по делу Загорский (из Киева), внезапно почувствовал себя плохо, остался ночевать.

М. А. пошел с Колей Ляминым к Поповым, а мы с Загорским проговорили до рассвета о М. А.

– Почему М. А. не принял большевизма?.. Сейчас нельзя быть аполитичным, нельзя стоять в стороне, писать инсценировки.

Почему-то говорил что-то вроде:

– Из темного леса… выходит кудесник (писатель – М. А.) и ни за что не хочет большевикам песни петь…» [21; 53]

Из этой цитаты не вполне очевидно, на чьей стороне была Елена Сергеевна, но вернее всего не на стороне тех, с кем ушел Булгаков и кто так же, как и он, не принимал большевизма. Она, разумеется, не была и на стороне большевиков и их адептов. Она была – на стороне мужа, защищая не абстрактные принципы, но его сиюминутные жизненные и житейские интересы, и наверняка зная то, что было нужно этому жадному до впечатлений человеку. А ему, страдавшему от советского заточения, по-прежнему мечталось о поездке за границу, и в этой исступленной, как он сам определил ее, мечте было, пожалуй, самое уязвимое место в жизни нашего героя в 1930-е годы. Ни Поповы, ни Лямины, ни прочие пречистенцы за границу не стремились и никаких прошений на сей счет не подавали. Какая заграница – не до жиру, быть бы живу, не угодить бы в тюрьму или в ссылку, как угождали многие из их круга. Но булгаковский случай был иным – писатель, драматург, режиссер, он обещал полную лояльность власти в ответ на относительное признание его личной и творческой независимости и не без оснований полагал, что талант дает ему особые права, как давал талант привилегии мхатовцам, пользовавшимся куда большей свободой передвижения, чем прочие граждане Союза. Вот в этой-то мысли Елена Сергеевна и убеждала его более всего. «Я должен и я имею право видеть хотя бы кратко – свет. Проверяю себя, спрашиваю жену, имею ли я это право. Отвечает – имеешь» [13; 318], – приводил ее уверенные слова Булгаков в письме Вересаеву. И недаром Замятины ссылались в письме Булгакову на ее обещание: «Пусть Елена Сергеевна сдержит слово и провезет Вас по Европе» [51; 186]. На чем основывалась эта уверенность, до конца неясно, но дальнейшие события показали, что влияния Елены Сергеевны не хватило и сдержать свое слово ей так и не удалось.

Весной 1934 года Булгаковым была предпринята третья после обращения в Моссовет в 1928 году и лично к Сталину в 1931-м попытка добиться разрешения на временный выезд из СССР (в 1929-м и 1930-м Булгаков, напомним, просил не о поездке, а об изгнании из страны). По степени драматизма, по тем последствиям, которые этот житейский сюжет имел, он отнял у писателя больше душевных и физических сил, чем все предыдущие обращения в Кремль и, пожалуй, даже больше, чем отказ БДТ ставить «Мольера» в 1932-м. С июньской катастрофой 1934 года по силе ее воздействия на Булгакова может сравниться только последняя, «батумская» трагедия лета и осени 1939 года.

«Отправив заявление, я стал ожидать одного из двух ответов, то есть разрешения на поездку или отказа в ней, считая, что третьего ответа быть не может. Однако произошло то, чего я не предвидел, то есть третье» [13; 332], – писал впоследствии Булгаков в очередном письме на имя Сталина, но прежде – небольшой экскурс в прошлое и несколько записей из дневника Е. С. Булгаковой.

6 сентября 1933 года на «Днях Турбиных» побывал французский премьер Эррио, имя которого, что интересно, встречалось в булгаковском дневнике в декабре 1924 года в связи с открытием советского посольства: «Мосье Красин с шиком поднял на Rue de Grenelle красный флаг на посольстве. Вопрос ставится остро и ясно: или Красин со своим полпредством разведет бешеную пропаганду во Франции и, одновременно с этим, постарается занять у французов денег, или французы раскусят, что сулит флаг с серпом и молотом в тихом квартале Парижа… Вернее, второе. В прессе уже началась бешеная кампания не только против большевиков московских и парижских, но и против французского премьера Эррио, который этих большевиков допустил в Париж. У меня нет никаких сомнений, что он еврей. Л<юба> мне это подтвердила, сказав, что она разговаривала с людьми, лично знающими Эррио. Тогда все понятно». И вот не прошло и десяти лет, как допустивший большевиков до белого Парижа господин Эррио уже в ранге экс-премьера прибыл в Москву и пожелал встретиться с автором полюбившейся ему пьесы. Помнил или не помнил Булгаков о своем недоброжелательном отношении к этому человеку, но разговор между ними состоялся исключительно светский, и эта светскость косвенно свидетельствует о том, что и политические взгляды и настроения, и манера поведения Булгакова претерпели изменения:

«…моментально вынырнул переводчик. М. А. отказался. Эррио – „Mes compliments…“ Спросил, писал ли М. А. по документам?

– На основании виденного.

– Talberg est un traitre? [87]

– Конечно.

– Кто такие петлюровцы?

(Со стороны – вопрос: сколько вам лет?)

– Скрываю.

Вопрос Литвинова: какие пьесы вы еще написали?

– „Зойкину квартиру“, „Мольера“…

Эррио:

– Были ли когда-нибудь за границей?

– Jamais [88] .

87

Тальберг предатель? (фр.).

88

Никогда (фр.).

Крайнее удивление.

– Mais pourquoi?! [89]

– Нужно приглашение, а также разрешение Советского правительства.

– Так я вас приглашаю!

Звонки.

– Au revoir!» [90] [21; 17]

Нет сомнения, что этот разговор, который он передал жене, а та его записала, пусть даже и не совсем точно, вновь вернул его к давнишней мечте. Но французы-то его звали, оставалось убедить наших отпустить, а вот это было куда сложнее, однако и здесь все складывалось как будто бы лучше, или, скажем так, были некие ободряющие, хотя и весьма двусмысленные знаки внимания.

89

Но почему?! (фр.).

90

До свидания! (фр.).

Поделиться с друзьями: