Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Даниэль тут же вцепляется в нее мертвой хваткой:

— Надо думать, вы оказались там не случайно?

Жаку:

— Она считает, что Америка…

— Нет, она этого не считает! — яростно обрывает его Жак.

Вот это битва, великолепное самообладание с одной стороны и безудержный задор — с другой: я не устаю любоваться сыном и мужем, с каким азартом они наскакивают друг на друга, какое трогательное единодушие вдруг демонстрируют, словно договорившись о перемирии, с каким пылом вновь бросаются в бой. Гостья понадобилась им как предлог, как мячик, без которого ракетки лежат без дела, а жару в их спор, кстати сказать, чисто формальный, поддает их отменное физическое и душевное здоровье. «Пусть даже мы

одного мнения, поговорить-то мы можем, ведь так?»

— Может, тебе положить еще баранины? Овощей?

Куда там. Аппетит у нее пропал. И немудрено.

— Вот из таких людей рождаются самые настоящие изменники…

— Ошибаешься — скрытые фашисты, и это тем более опасно, что они сами о том не подозревают.

— И все-таки можно допустить… — надрывается Жак.

— Если мы начнем что-то допускать, нам придется допустить все, — степенно заявляет Даниэль, этот подрастающий Фукье-Тенвиль. [6]

Я вкладываю в свой крик всю силу отчаяния:

6

Фукье-Тенвиль А. К. (1746–1795) — общественный обвинитель Революционного трибунала, отличался особой жестокостью.

— А «Свинарник»? [7] Ты видела «Свинарник», Андре?

Увы! Андре тоже захвачена воинственным пылом, но не может его выплеснуть, так как Жак с Даниэлем не дают ей такой возможности, и поэтому, не обращая внимания на мой крик души, поворачивается к Венсану и Софи, его тринадцатилетней подружке, которые пребывают в полной растерянности.

— Да о чем же они спорят?

— О чем они спорят, дети мои? О самом главном, об ответственности человека. Разве вы не понимаете?..

7

Фильм П. П. Пазолини (1969).

Все кончено. Я понуро бреду за сыром в сопровождении Бобби: он стонет, обхватив свою кудрявую голову.

— Конец света, просто конец света!

Гостья ушла около десяти, до конца оставалась любезной, но была бледна, под глазами залегли круги, жаловалась на мигрень.

— Как у тебя оживленно! — сказала она вежливо.

Наутро в ванной — отбой, Жак и Даниэль терзаются угрызениями совести.

— Мы испортили ей вечер…

— А ведь она такая симпатичная…

— Красивая и не глупа…

— Больше она к нам ни ногой… Что делать?

— Если позвонить ей и извиниться, она решит, что мы над ней смеемся…

Жака озаряет идея:

— Мы пошлем ей букет цветов.

— Неплохо, — оживляется Даниэль. — Но я думал, мы сейчас совсем на мели?

— Неважно. Напишем ей несколько любезных слов. И отправим с букетом!

Акт искупления совершен в тот же день. Вечером мы втроем — Жак, Даниэль и я — идем на коктейль, устроенный в честь моей мамы. Даниэль встречает там одну знакомую, юную девицу, только что обручившуюся. Они болтают в уголке. Занятая своими светскими обязанностями, я не сразу замечаю, что Жак уже успел присоединиться к молодежи. Подхожу к ним, и как раз вовремя.

— Как прекрасно, что у вас есть убеждения, — слышу я. — Вот у меня так их вовсе нет, никаких…

Я бросаюсь на выручку:

— Умоляю вас! Вспомните про вчерашнее!

Они успокаивающе кивают мне головой. Тут в меня вцепляется мама, которая хочет представить мне новых гостей. Ухожу с тревогой в сердце. Возвращаюсь через двадцать минут и вижу Жака крайне возбужденным, Даниэля чрезвычайно спокойным, девушку — чересчур румяной.

— Я покидаю вас, — говорит она с явным облегчением. — Я еще не поздоровалась с другими гостями.

С

подозрением смотрю на сына и мужа. Они отводят глаза.

— Что вы тут наговорили этой бедняжке?

— О! Ничего… ровным счетом ничего… небольшая дискуссия…

— А если честно? Опять придется дарить букетик?

— Боюсь, что да, — говорит Даниэль.

Это в конце концов влетит нам в копеечку.

Религия

Тетушка вышла замуж в 1914 году. Полгода спустя ее горячо любимый муж пропал без вести.

— Такова была воля Господа нашего, — говорит она. — Не могу сказать, чтобы я была ему благодарна.

Замуж она больше не вышла, да у нее и в мыслях этого не было, так и жила в своей темной и неопрятной трехкомнатной квартире на первом этаже, где находили приют все ее родственники, попавшие в трудное положение, — она кормила их, поила, одевала и немилосердно тиранила, принимая все меры к тому, чтобы в минуту расставания их плечи не давил непосильный груз благодарности: этой цели успешно служили ядовитые замечания и язвительные намеки относительно их нравов и бескорыстия. Тем самым она отрекалась от возвышенной радости — протягивать руку помощи, и ее душу, замкнутую, ожесточенную и добрую, точила тайная язва. Она признавала только сдержанные отношения, насмешливые и безжалостные, подавляя в себе тоску по ласке, томившую ее еще со времен ее сиротского детства. Пока здоровье позволяло, она каждый год носила цветы на могилу двоюродных братьев, вырастивших ее «из милости».

— Это мой долг, но не могу сказать, чтобы я очень их оплакивала.

Она была необычайно пунктуальна по части дней рождения, подарков и всяких знаков внимания, которые тоже считала «долгом», и та медленная пытка, на которую ее обрекал паралич, не шла ни в какое сравнение с мукой от сознания, что «платить долги» не из чего и некому.

Она была крайне экономна, даже скаредна в отношении самой себя, но свою жалкую пенсию бывшей почтовой служащей и вдовы солдата раздавала с какой-то воинственной щедростью. Ей хотелось верить в корыстолюбие своих визитеров (возьмите эти деньги, заберите эту вазу, картину, безделушку, раз она вам понравилась, берите, берите, я так хочу!): любовь, доброта, жалость — она не могла вынести бремя этих чувств. И когда после упорного сопротивления, заметив у нее на глазах слезы отчаяния, мы принимали ее насильственный дар, она умела как-то по-особому благодарить, жалобно и одновременно насмешливо, словно давая понять, что и сама не совсем всерьез относится к комедии, которую заставляет нас разыгрывать.

И вот, когда у нее уже ничего другого не оставалось, она посулила в награду небо:

— Помните свой долг по отношению ко мне. Бог вам многое за то простит.

Сама она, неукоснительно соблюдая «свой долг», принимала все меры к тому, чтобы никто не мог отнести ее поступки на счет доброты или приязни — подобные чувства были ниже ее достоинства.

Бог всему ведет счет и за все «воздаст». А больше ей ничего от Него не надо, большего она и не решилась бы у Него просить. Она следила за тем, чтобы обрядовая сторона религии строго соблюдалась; аббат, который явился к ней с причастием, не нашел белого плата и решил обойтись без него.

— А разве вот так, без белого покрывала, это будет иметь силу?

Она верила слепо и даже ожесточенно, ревностно следуя букве и глухая к духу. Трудно было найти столь малоделикатного человека. Раз по десять на дню она умудрялась оскорбить кого-нибудь из окружающих, из маленького мирка душевных, отзывчивых консьержек, дам-патронесс, исполняющих свой долг благотворительности, загнанной прислуги, которая платила ей колкостями или бранью, но не бросала ее, — все они были ей преданы. Это было чудовищно и в то же время завораживало.

Поделиться с друзьями: