Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Словесные баталии.

Прислуга:

— Что толку мучиться и других изводить, уж лучше бы вам помереть!

Тетушка:

— Вот-вот! А ты приберешь деньги и кое-что из провизии?

Так они переругивались — полушутя-полусерьезно. Слушать эти разговоры было нестерпимо, мы уходили подавленные. А может быть, напрасно мы так переживали? Грубая консьержка, сварливая прислуга, «посетительницы», затыкавшие нос в зловонной лачуге, пьянчужка, которую тетушка приютила на время и которая ее обкрадывала (а тетушка делала вид, что ничего не замечает), — они не оставляли ее.

У этой пьянчужки, мадам Элен, когда-то подвизавшейся в

качестве певицы в мюзик-холле, в прошлом был, по ее словам, богатый покровитель. Когда тетушка ее подобрала, она квартировала вместе со своей кошкой на лестнице, и ходили слухи, что на лестницу ее пустил угольщик в качестве платы за любовные утехи. Распухшая, рыхлая, она иной раз допивалась до того, что ползала по тетушкиной квартире на четвереньках, падала в кухне или коридоре и спала, где упала, не выключая ни газа, ни электричества. Мы боялись пожара, отравления газом, мы уговаривали тетушку избавиться от этой обременительной постоялицы. Она отказывалась чуть ли не с ужасом:

— Нельзя выгонять нищую, это приносит несчастье! Не делай этого, Жак!

Жак долго колебался, потом на неделю поселил мадам Элен в гостиницу, откуда она вернулась обратно на лестницу. В день похорон тетушки совершенно пьяная, рыдающая мадам Элен в шляпе набекрень присутствовала на отпевании в церкви; консьержка и прислуга не решились ступить дальше паперти. Мне очень хотелось посадить их в автобус, отвозивший нас на Пер-Лашез, но это было совершенно несовместимо с «приличиями», которые олицетворял собой чопорный служащий похоронного бюро в черном галстуке и с черной повязкой на рукаве, руководивший траурной церемонией.

Нищета

Мари-Луиза, последняя тетушкина прислуга, продежурив ночь у одра умирающей и оказав ей последние услуги, сразу после смерти, пока тело еще лежало на кровати, убрала свою постель, сложила пожитки и к десяти утра, когда мы приехали, была готова, как солдат, исполнять любой приказ.

— Мне уходить сейчас же? — спросила она, стоя перед нами с фанерным чемоданчиком у ног.

— А вам есть куда идти, Мари-Луиза?

— Пока нет.

— А деньги у вас есть?

— Денег нет.

Итак, она готова была уйти, оказаться сейчас же на улице — женщина на седьмом десятке, женщина, которая была добра к нашей тетушке. Без денег, без крыши над головой, сейчас же, сию минуту, и это ей казалось естественным. Муж у нее умер, детей не было.

— Я, может, устроюсь куда-нибудь в контору, хотя сейчас забастовка…

Мы протестуем. К чему такая спешка: за квартиру заплачено вперед, пока мы будем разбирать бумаги, перевозить вещи, пусть она поживет здесь неделю-другую. Она не может прийти в себя от удивления. Нет, она не сомневалась в нас, в нашей доброте (доброта, состоящая в том, что мы не выбрасываем немедленно на улицу старую женщину, которая была нам весьма полезна!), но только ведь так принято…

Откуда у нее эта уверенность, которую не может рассеять наше удивление?

— Но люди не такие уж злые, Мари-Луиза! Не можете же вы всерьез думать…

— О, конечно, я знала, как вы добры, мсье и мадам Жак! Но я думала: так принято, раз я здесь больше не нужна…

Как поколебать это вошедшее у нее в плоть и кровь убеждение, что вполне нормально и естественно, коль скоро ты «не нужна», выбросить тебя, как старый хлам? Как объяснить, что, давая ей на несколько дней приют, мы лишь уважаем ее человеческие права? Все попытки убедить ее бесполезны, она

может в конце концов даже почувствовать к нам неприязнь.

В тех случаях, когда слова бессильны, мы и сталкиваемся с настоящей нищетой — нищетой, при которой человек уже не чувствует себя ущербным, нищетой, которая срастается с ним и поглощает его целиком и от которой ему, наверное, не так просто отказаться. Мари-Луиза и не ведает, что у нее могут быть какие-то права! Открыть ей на это глаза было бы бессмысленной жестокостью. Восхищаться ею? Ужасаться? «Жизнь ужасна», — печалился Сезанн. Слова благодарности, похвала консьержки («как это мило с вашей стороны») задевают меня больнее, чем какое-либо откровенное попрание справедливости. Мадам Элен, горькая пьяница, тоже без звука позволила выставить себя за дверь, но ей, как и Франке, «больше нравилось пить».

В каком-то смысле мадам Элен с ее шляпкой набекрень, шумными запоями и лестницей меньше удручает меня, чем серая и работящая Мари-Луиза. В квартале Батиньоль мадам Элен пользовалась даже некоторой популярностью. Она держалась за свое пьянство, как тетушка — за дурной характер: каждая по-своему бросала вызов старости, нищете, несправедливости. Мадам Элен, случалось, пела, тетушка смеялась. Мари-Луиза — никогда.

* * *

Церковь возвела нищету в добродетель, рассуждаю я сама с собой. Но нищета Мари-Луизы — не добродетель, нет.

Я отказываюсь в это верить. Отнять у нее законное право на жизнь — разве в этом смысл заповеди? По-моему, думать так и внушать эту мысль другим — значит смеяться над духом веры в угоду букве.

И все же нищета — добродетель. Церковь проповедует ее в основном беднякам. Это отвратительно. И это справедливо. Лучше добровольно отказаться от того, что и так у вас уже отнято. Бедняк, который отказывается от богатства, отказывается от того, чего у него нет, чего его лишили несправедливо и противоправно, такой бедняк — святой. Церковь обращается к святым, которые еще не пробудились в нашей душе. Она права, и она отвратительна. И мы, которые пользуемся словами — нашим богатством, чтобы провозгласить, что слова — ничто, мы отвратительны, и мы правы.

Вот когда нам хотелось встряхнуть Мари-Луизу, крикнуть ей: «У вас есть права! С вами обошлись несправедливо, с вами и со многими другими!» — мы и были христианами. Но поскольку потом нам пришлось бы стать жестокими, отвратительными, сказать ей: «А теперь во имя Бога, о котором вы ничего не знаете, смиритесь с несправедливостью, которую мы вам открыли», — или другими словами: «Станьте святой или подыхайте», — и поскольку мы сами не вчера родились и не святые, мы не сказали ей ничего.

Церковь говорит это вместо нас, и как же умело она использует, Бог свидетель, этот отвратительный, этот бесчеловечный способ быть правым! И это как плевок в лицо Божие, плевок, за который у нас нет ни сил, ни права нести ответ, ибо мы не святые.

Плакаты

Мы не святые и считаем, что такое положение вещей, когда у человека остается один-единственный выход — стать святым, — невозможно, недопустимо. И поэтому мы расклеиваем плакаты, распространяем листовки и посещаем (иногда) митинги.

— Но как вся эта ваша деятельность сочетается с проповедью нищеты и отречения от благ мирских? — спрашивает наша приятельница Жанна, молоденькая, хорошенькая и к тому же как-то по-особому очаровательно «набожная», как говорили в старину.

Поделиться с друзьями: