Бумажный домик
Шрифт:
Я сказала Жаку:
— Когда-нибудь, когда я стану старушкой, когда у меня будет больше опыта, когда я наберусь храбрости — я попробую написать огромный роман в тысячу страниц с тысячей персонажей, которые будут делать все что захотят.
— А почему тебе не написать его сейчас? — спросил он.
— Пока побаиваюсь.
— Не смеешь?
— Не смею.
Я не смею быть такой серьезной, какая я на самом деле. Не смею быть такой несерьезной, какая я на самом деле. Не смею молиться сколько хочу, петь сколько хочу, сердиться сколько хочу, посылать людей к черту сколько хочу, любить людей сколько хочу, писать так вдохновенно и с таким дурным вкусом как хочу, с такой же наивностью и столько страниц сколько хочу. Когда я настроена оптимистически, я говорю себе: пока еще не смею. В конце концов, мне нет и сорока.
А почему, собственно
Мадам Жозетт рассказывает:
— Брак работал рядом с Ван Донгеном. В какой-то момент Брак ему говорит: «Дай мне твой ластик». Ван Донген отвечает: «А что такое ластик?»
Мадам Жозетт усматривает в этих словах гордыню. А я — смирение.
— Он считал себя безупречным.
— Он принимал свое несовершенство как часть мирового порядка.
А может, это одно и то же? Но я-то пока еще держусь за ластик.
Авторы и манускрипты
Как писатель я размышляю над своей профессией. Как читатель я оказываюсь по другую сторону баррикад. И чувствую себя там неуютно.
Я уже упоминала о некой пожилой даме, которая преследовала меня по ночам телефонными звонками, нарушая мой первый сон, и попрекала тем, что я отвергла «гениальное произведение» ее сына. А вот уже несколько недель меня преследует старик антиквар: он жаждет представить на мой суд «многообещающее творение» своей «молодой протеже» Доминики. Классический вариант. Я отвечаю уклончиво. Пусть она пришлет мне рукопись, я прочту. Нет, она хочет, вернее, они хотят встретиться со мной. И хотя я не так уж и знаменита, но как видно, для некоторых людей это не имеет большого значения, они все равно желают увидеть меня воочию, просто так, ради интереса, точно я музейный экспонат. Помню, как однажды в «Призюник» меня остановила довольно невзрачная на вид женщина:
— Вы ведь Франсуаза Малле-Жорис?
— Да, мадам.
— А-а! — И не прибавив больше ни слова, она беззастенчиво и бесцеремонно уставилась на меня и разглядывала, не торопясь, со знанием дела, с головы (в тот день, как назло, сильно взлохмаченной) до ног. Тогда меня это просто взбесило. Навязчивый антиквар со своей «молодой протеже» выбрали к тому же очень неудачный момент. Работы невпроворот, вслед за Полиной Альберта заболела «коклюшем в ослабленной форме», столь утомительным для родителей; моя книга не подвигалась, зато росла гора рукописей и счетов у моей кровати. Телефон звонил беспрестанно (каждый второй звонок — антиквар, которому я отвечала тоненьким голоском, что мамы дома нет). А потом он атаковал меня пневматической почтой, с каждым письмом становясь все настойчивее и трагичнее. Он умолял меня, заклинал: только час! Всего один час! Для него это вопрос первостепенной важности. Подчеркнуто красным, два раза. Он прислал мне гортензии.
Мне стало стыдно. Обычно я не так уж недоступна. И охотно принимаю авторов. Седовласый русский старец неоднократно излагал мне свои религиозные воззрения, вдохновленные учением Каодай. Армянский философ прочел мне бесконечный полемический трактат, который я объявила значительным, ни слова в нем не поняв. Друзья Даниэля считают своим долгом показывать мне свои первые опыты, и коль скоро общеизвестно, что во Франции все начинается с литературы, я не могу отказать себе в удовольствии прочесть их. Из чистого любопытства я порой отвечаю на письма, авторы которых пишут мне на листках из тетради в клеточку, что имеют сообщить нечто очень важное. Один юный марксист многому научил меня: мы неоднократно обменивались письмами на философские темы. Девушка из Ардеша спрашивала у меня рецепты приворотного зелья — она была безнадежно влюблена. Деревенские священники писали мне прелестные письма об известных с древности целебных свойствах растений и об альпинизме. Миссионеры просили прислать книги. Один сумасшедший, который считал, что его преследует комиссар полиции, взывал о помощи.
Мы с веселым недоумением переглядывались с Изабеллой — приятельницей, которая иногда помогает мне как секретарша.
— Отвечаем?
Изабелла — сама доброта, она преисполнена кроткой жалости:
— Это займет у нас так мало времени…
Мы отвечали. Порой из-за столь разношерстной корреспонденции я начинала чувствовать себя не писателем, а заправской пифией. А может, на склоне лет мне вообще удастся сменить профессию? Не знак ли это? Как-то раз ко мне явилась
дама. Само собой разумеется, дело ее было «первостепенной важности». И изложить его она могла только с глазу на глаз.— Вы должны мне помочь.
— С радостью, если только смогу…
— Так вот. Все это выглядит довольно глупо, но… видите ли, мне очень скучно.
— А-а!
Это все, что я смогла ответить. И не без раздражения. Я что, театральное агентство или цирк? Дама как дама, лет тридцати пяти, одета элегантно, сочла своим долгом объяснить мне, что скучает она (а иначе, само собой разумеется, она никогда бы не решилась меня побеспокоить) не в обычном смысле этого слова. Так скучали разве что в XVII столетии. До сих пор ничто, абсолютно ничто не могло ее избавить от этой скуки. И вот, попав случайно на одну из моих лекций, которую я читала в благотворительных целях, она вбила себе в голову, что одна только я и могу ей помочь. Она ждала окончательного приговора из моих уст. И впрямь пифия.
— …Я подумала, у нее ведь четверо детей, они, наверно, так ей надоедают…
— Да нет же, нет.
— И потом, вы сказали, что читаете много рукописей, вот уж, наверно, тощища…
— Да нет же, нет.
— …Значит, вам известен какой-то способ, секрет…
А почему не колдовской напиток? Ну что ж, всякий труд почетен. Я расспросила даму. Этот парадоксальный случай даже увлек меня. В деньгах она не нуждалась, муж ее «устраивал», дети «в добром здравии», и сама она была человеком «вполне культурным»… Ей хотелось бы найти себе какое-то занятие, но только чтобы никакой религии и политики. Искусство ее не привлекает. К благотворительности она испытывает отвращение: дети ее утомляют, подростки пугают, старики ей противны. Никакой специальности у нее нет, да и склонности к какой-нибудь профессии тоже. Деньги зарабатывать не нужно. Признаюсь, столь полное отсутствие интересов заинтриговало меня. Пагубных пристрастий у нее тоже не было. Мы встретились с ней несколько раз, а потом она, как видно, во мне разочаровалась.
— Хоть время как-то убила, и на том спасибо, — мрачно сказала она на прощание.
Но пока она «убивала» свое время (на эти пустые, бесплодные встречи, раскрывая передо мной мрачную пропасть небытия, в которой она томилась, но томилась почти без боли, без страдания, и этим «почти» была жива ее душа, как бесцветная водная гладь оживает, тронутая рябью), я свое просто-напросто теряла, хотя в какую-то минуту действительно почувствовала к ней интерес как к редкому экземпляру, как к какому-нибудь невыразительному минералу, тусклому и мертвому, но о котором известно, что он один из миллиона такой тусклый и мертвый.
Так почему тогда не старый антиквар? Почему мы вдруг прячемся от мира, от людей и начинаем противиться их постоянному вторжению к нам, перестаем быть щедрыми, терпеливыми и хотим принадлежать только себе? А может, меня просто раздражали его вульгарный почерк, претенциозная бумага, выспренний стиль? Или не понравилось, как он взялся за дело: завалил меня цветами и восклицательными знаками? Я упорствовала. Он упорствовал. Я неожиданно сдалась. Честно говоря, я бы потеряла много меньше времени, если бы не уклонялась от этой встречи, а согласилась на нее в первый же день. Не говоря уж о том, что мне стоило немалых усилий менять свой голос по телефону, подделываясь то под простоватую испанку, то под двенадцатилетнего ребенка, то под ревностную секретаршу, то, за неимением лучшего, под подростка с хриплым голосом: «Я приятель Дана. Понятия не имею, где они». Но я защищала принцип. Я им не психиатр. («Ей это принесет такую пользу», — писал мой враг.) И у меня не филиал биржи труда. Профориентация — это не мой профиль. («Она не уверена в своем призвании и хотела посоветоваться с вами, прежде чем вступить на путь, которого… на путь, который…») И не Эйфелева башня. («Увидеть вас — для нас это такое счастье, по телевизору совсем не то».) А потом при очередном натиске, напуганная тем, что мой антиквар распаляется все больше и больше, того гляди обольет себя бензином у моих дверей (дети уже не раз его там видели), я отказалась от своих принципов. Значит, у меня просто был заскок. И только совсем без принципов я чувствую себя до конца самой собой. Я согласилась на свидание.
— Я был совершенно уверен, что ты с ними встретишься, — говорит Жак многозначительно.
— Это почему?
— О!.. Отказывать в чем-нибудь — это на тебя не похоже, — отвечает он, орудуя кистью.
Может быть, это на меня и не похоже, но беда в том, что мы очень редко бываем похожи на самих себя.
Я иду на встречу с таким чувством, словно к моему горлу приставили нож. Иду в тоске, предвкушая свидание с людьми, которые наверняка будут утомительны и банальны, придется делать вид, что слушаешь, понимаешь, ты их неизбежно разочаруешь, и эти «почитатели», которые к тому времени станут тебе почти симпатичны, в конце концов на тебя же еще и разозлятся.