Шрифт:
Было два часа ночи, когда мы с Франческо случайно (случайно ли?) проходили мимо дома № 37 по бульвару Кальцавара, где живет поэт.
Знаменитый поэт – как это естественно и символично! – живет на самом последнем этаже большого, несколько обветшалого дома. Оказавшись здесь, мы оба, не говоря ни слова, поглядели с надеждой вверх. И представьте, хотя весь фасад этой мрачной казармы был совершенно темен, наверху, там, где самый верхний карниз, растворяясь в тумане, сливался с небом, слабо светилось одно лишь окно. Но как победоносен был его свет, как контрастировало оно со всем остальным – с человечеством, которое спало себе животным сном, с этими черными рядами наглухо закрытых окон, слепых и безликих!
Можете считать это глупой сентиментальностью, но нам было приятно сознавать, что,
Пока мы стояли вот так, задрав голову, и сумбурные мысли роились у нас в мозгу, на прямоугольник освещенного окна легла зыбкая тень и какой-то маленький, легкий предмет, мягко планируя, упал вниз, к нам. Еще прежде, чем он коснулся земли, мы в свете ближайшего фонаря увидели, что это скомканная бумага. Бумажный шарик упал на тротуар и подпрыгнул.
Было ли это послание, адресованное именно нам, или призыв, обращенный к неизвестному прохожему, который найдет его первым, известие о несчастье, вроде тех, что оказавшиеся на необитаемом острове жертвы кораблекрушения запечатывают в бутылку и бросают в море?
Вот первое, что пришло нам в голову. А вдруг поэт почувствовал себя плохо и, поскольку дома никого не было, таким образом взывал о помощи? Или, может, в его комнату проникли бандиты и это его отчаянная мольба о спасении?
Мы оба одновременно наклонились, чтобы поднять бумажку. Но я оказался проворнее.
– Что это? – спросил мой приятель.
Стоя под фонарем, я уже начал было расправлять листок.
Нет, это был не смятый листок. И не призыв о помощи. Все оказалось проще и банальнее. Но, может, и загадочнее. У меня в руках был шарик из скомканных клочков бумаги, на которых можно было различить обрывки слов. Должно быть, поэт, написав что-то, остался недоволен и, разорвав в ярости бумагу на мелкие кусочки, скатал их в шарик и вышвырнул на улицу.
– Не выбрасывай, – сразу сказал Франческо, – вдруг там прекрасные стихи? Немного терпения, и мы восстановим их из этих обрывков.
– Будь они прекрасными, он бы их не выбросил, можешь не сомневаться. А раз выбросил, значит, он раздосадован, значит, стихи ему не нравятся и он не желает признавать их своими.
– Сразу видно, что ты не знаешь этого человека. Самые известные его стихи были спасены друзьями, ходившими за ним по пятам. Если бы не друзья, он бы и их уничтожил – так беспощаден он к себе.
– Но ведь он стар, – возразил я, – и уже много лет стихов не пишет.
– А вот и пишет, только не публикует, потому что вечно ими недоволен.
– Ну хорошо, – сказал я, – а что, если вместо стихов здесь просто какая-нибудь заметка, письмо другу или даже запись расходов?
– В такое-то время?
– Да, именно в такое время. Почему бы поэтам и не заниматься подсчетами в два часа ночи?
С этими словами я сжал обрывки бумаги в ладонях, снова скомкал их в шарик и положил в карман пиджака.
Несмотря на уговоры Франческо, я так никогда и не расправил эти клочки, не разложил их на столе, не попытался восстановить страницу и прочитать, что же было на ней написано. Бумажный шарик, примерно в том же виде, в каком я подобрал его с земли, заперт у меня в ящике. Там он и останется.
Не исключено, что мой друг прав, что великий поэт действительно вечно недоволен только что написанным и из-за этой своей страсти к постоянному совершенствованию уничтожает и те стихи, которые могли бы стать бессмертными. Возможно, что слова, написанные им той ночью, образуют божественную гармонию, что они – самое сильное и чистое из всего когда-либо созданного на свете.
Но нельзя зачеркивать и другие гипотезы: что речь идет о какой-то пустяковой бумажке; что это, как я уже говорил, самая тривиальная хозяйственная
запись; что сделана она и порвана не самим поэтом, а кем-то из его близких или прислугой (я успел разглядеть так мало слов, что определить по почерку руку писавшего было невозможно); что к нам попало действительно стихотворение, но неудачное; или даже – этого тоже нельзя исключить, – что мы ошиблись и окно, в котором горел свет, принадлежало не поэту, а было окном совсем другой квартиры, и в таком случае разорванная рукопись могла оказаться просто-напросто никчемной бумажкой.Однако же не эти негативные предположения мешают мне восстановить листок. Отнюдь. Обстоятельства, при которых мы его нашли, уверенность, быть может беспочвенная, что некое сокровенное предначертание управляет – чаще, чем мы думаем, – событиями и фактами, которые на первый взгляд зависят от чистой случайности, в общем, мысль, что тут не обошлось без своего рода провидения, перста судьбы, так сказать, раз именно мы – Франческо и я – оказались именно там, именно в ту ночь и именно в тот час, чтобы иметь возможность подобрать сокровище, которое в противном случае было бы навсегда утеряно, – все это, да еще моя слабость к аргументам из области иррационального, укрепило меня в мысли, что в маленьком бумажном шарике заключена великая тайна, стихи сверхчеловеческой силы и красоты. А уничтожить плод своего труда поэта побудило горькое сознание, что он никогда больше не сможет подняться до подобных высот. Ведь известно, что художник, достигший в своем творчестве вершины расцвета, неизбежно начинает скатываться вниз и поэтому склонен ненавидеть все, что создано им раньше и что напоминает ему о навсегда утраченном счастье.
Пребывая в такой уверенности, я предпочитаю хранить неприкосновенной драгоценную тайну, заключенную в бумажном шарике; я берегу ее в расчете на какое-то туманное будущее. И как ожидание чего-то хорошего приносит гораздо больше радости, чем обладание им (поэтому разумнее смаковать, а не удовлетворять сразу же эту поразительную разновидность вожделения, подкрепленного мыслью, что все еще впереди; по-видимому, ожидание, не отягченное страхом и сомнениями, и является единственной формой счастья, доступной человеку), как весна, несущая в себе обещание лета, радует человека больше, чем само лето – долгожданное исполнение этого обещания, – так и предвкушение блистательной и доселе не известной поэмы, возможно, даже выше того художественного наслаждения, которое дает нам непосредственное и обстоятельное знакомство с ней. Мне могут возразить, что все это плод моего слишком разыгравшегося воображения, что таким образом можно докатиться до всяких мистификаций, до блефа. И все же если мы оглянемся назад, то убедимся, что у самых прекрасных и сильных наших радостей никогда не было более прочной основы.
Впрочем, не в этом ли вся тайна поэзии, принявшая в данном случае одну из своих крайних форм? Кто знает, возможно, поэзия вовсе и не нуждается в открытом и общедоступном языке, в каком-то логическом смысле, в том, чтобы ее слова складывались в членораздельные фразы или выражали какие-то разумные понятия. Или еще: слова, как в нашем случае, могут быть разорваны на куски, перемешаны в кучу отдельных слогов. Больше того: чтобы наслаждаться чарующей красотой, постигать силу этих слов, их вообще не нужно читать. Выходит, достаточно посмотреть на них, достаточно к ним прикоснуться, физически ощутить их близость? Возможно, так оно и есть. Прежде всего – да, это самое главное – надо верить, что в той вон книжечке, на той странице, те стихи, те знаки и являют собой шедевр. (См. Леопарда, «Литературная смесь»: «Прекрасное очень часто прекрасно лишь потому, что его принято считать таковым».) Когда я, например, открываю ящик и сжимаю в руке тот самый бумажный шарик, в котором среди скомканных обрывков таится, быть может, черновик стихов – не знаю, такова, вероятно, сила самовнушения, – я вдруг, словно по волшебству, начинаю чувствовать себя бодрее, моложе, счастливее, меня манит к себе свет духовного совершенства; а откуда-то издалека, из-за горизонта, начинают приближаться ко мне горы, одинокие горные вершины. (Пусть даже в этом бумажном шарике всего лишь черновик анонимного письма, которым автор решил погубить кого-то из своих коллег.)