Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бурная весна (Преображение России - 10)
Шрифт:

– Как же вы не донесли мне об этом?
– обратился Брусилов к Федотову.

– Дело это у меня совершенно подготовлено, но просто по недостатку времени, ваше высокопревосходительство, - вывернулся Федотов.

Сам он никогда в окопах не бывал и теперь, идя следом за Брусиловым, видимо даже не понимал, как может командующий армией ходить там, где все время свистят над головой пули.

– Я представил к награде командира полка, а также всех отличившихся в этом деле, - не постеснялся сказать Брусилову Гильчевский, - но до сих пор однако...

– Как же вы так?
– обращаясь к Федотову, перебил Гильчевского Брусилов.
– Сегодня же передайте мне список представленных, - добавил

он сухо, - и на будущее время прошу вас этого не делать.

И тут же, остановившись под пулями, которым то и дело кланялся Федотов, Брусилов, поняв уже, что не Федотов отважился приказать взять высоту штурмом, а этот бравый начальник дивизии, сердечно поблагодарил Гильчевского. Это была первая благодарность, какую получил от высшего начальства во всю войну боевой генерал.

III

Ливенцев за два-три дня успел познакомиться и со своей ротой и со всеми офицерами четвертого батальона, благо их было пока немного, да и весь батальон еще только составлялся тут из маршевых команд, окопы же, которые он занял, оставила ему другая часть, переведенная гораздо левее по линии фронта.

Оказалось, что на людей в эту весну не скупилась ставка, - людей в тогдашней России нашлось еще очень много, несмотря на огромные потери летом 15-го года: мало было тяжелых орудий и снарядов, мало вагонов, так как сотни тысяч их было занято под постоянное жилье беженцами, мало было даже винтовок, но людей пока хватало для того, чтобы создать подавляющее превосходство в силах на всех фронтах войны.

И люди были не плохи, - это видел и Ливенцев по своей и по другим ротам. Кроме вятских, тут были и волжане - довольно рослый и крепкий на вид народ. Наметанный уже глаз Ливенцева давал им оценку не только как окопникам, - он представлял их впереди своих окопов, с винтовками "на руку" и с ярыми лицами, какие, он помнил, были у солдат его прежней роты при атаке высоты 370 в Галиции, и говорил Обидину:

– Ничего, народ в общем бравый... Главное, много молодых, а старых гораздо меньше.

Но Обидин смотрел на него растерянно.

– Бравый, вы говорите? Это просто орда какая-то, - никакой дисциплины, - бормотал он и махал безнадежно рукой.

– Какой же вы хотели бы дисциплины? Как в казарме? Такой нельзя и требовать, ведь это - позиции, - пробовал убеждать его Ливенцев.
– Тут они не перед лицом устава гарнизонной службы, а перед лицом ее величества Смерти.

– Однако без дисциплины как же перед лицом Смерти чувствовать себя? Скосит - и все!

У Обидина было при этом такое обреченное, отчаявшееся во всем лицо, что ему не нужно было и делать того слабого жеста рукой, какой он сделал, чтобы представить косу смерти над его ротой. Это заставило Ливенцева мгновенно стать на его место и тут же попятиться назад. Он сказал ему наставительно, как старший младшему, как опытный новичку:

– Разумеется, вы сами, лично вы должны себя чувствовать так, как будто и сидеть в окопах, вшей кормить, для вас ничего не значит, и в атаку идти если, - пожалуйста, сколько угодно, - вот тогда и будет у вас дисциплина в роте, а иначе откуда же она возьмется? Солдат в роте все равно, что ученик в классе: вы наблюдаете его, а он вас. Ведь вы тут живете с ним рядом и терпите то же, что и он, ведь вы не начальник дивизии, а всего только командир роты - невеликая птица. Вот и покажите ему на своем примере, как надо терпеть все солдатские нужды, тогда он вас и слушать будет и за вами куда угодно пойдет.

– А вы?
– вдруг, как будто раздраженный его тоном, спросил Обидин.

– Что я?
– не понял Ливенцев, так как, говоря Обидину, он старался как бы убедить самого себя.

– Вас слушают?

– Ну еще бы!

– И за вами пойдут?
– качнул Обидин головой в сторону австрийских окопов.

Непременно!
– постарался убедить самого себя Ливенцев.

– Непременно?.. А зачем?
– вызывающе спросил Обидин и снова махнул рукой в знак безнадежности.

Это случалось иногда раньше с Ливенцевым, что другой человек для него становился мгновенно вдруг чужим, ненужным, даже ненавистным - иногда после одного какого-нибудь слова, если только это слово выражало его неприглядную сущность, с которой он не мог мириться. Так вышло и теперь с Обидиным, который как будто воплотил в себе все дряблое, что таилось и в самом Ливенцеве под его внешней бравадой, но совершенно было ни к чему тут, где все жестко, жестоко, стихийно-бессмысленно, трагично в огромнейших масштабах, а не в личных и не в семейных, и даже не в масштабах одного города, пусть столь же населенного, как Лондон или Нью-Йорк...

Ливенцев сам как будто вырос сразу, в один этот момент, когда появилась в нем острая неприязнь к человеку располагающей внешности, с которым он ехал сюда в одном вагоне и ночевал по приезде первую ночь в одном блиндаже.

– Вы помните, у Достоевского есть капитан в среде ему чуждой, в среде атеистов, а?
– спросил он резко.
– Помните, как он бросил на пол свою фуражку и сказал: "Если бога нет, то какой же я капитан?" Как же вы хотите остаться жить на свете и считаться вполне порядочным человеком, если не будет России, если вместо России будет откровеннейшая немецкая какая-нибудь Остланд или как-нибудь иначе, а?

– Ничего в этом страшного не вижу, - убежденно-спокойно отозвался на его горячую тираду Обидин.

– Ну, если так, то... то, признаться вам, я не хотел бы иметь вас своим соседом по роте, - столь же убежденно сказал Ливенцев и отошел от него поспешно.

Это произошло как раз на той самой дороге, которая теперь была безопасна для ходьбы и езды, так как на некрутой высотке перед нею, версты за полторы-две, сидели теперь в окопах не гонведы, а русские солдаты другого полка той же дивизии, которые и взяли штурмом эти окопы, и сидели они там упорно, несмотря на долговременный и сильнейший артиллерийский огонь австрийцев, которые наконец примирились с потерей и умолкли.

Иногда нужны бывают толчки извне, чтобы осмыслить то, что в себе самом еще недостаточно ясно. Таким толчком и был для Ливенцева этот короткий разговор с прапорщиком, хотя и побывавшим в военной школе, но не вынесшим оттуда ничего, корме равнодушия к судьбам своей родины.

Ливенцев не знал о себе самом и многого другого, что удалось узнать только во время войны. Он не думал, например, даже и представить не мог, что он способен так стоически переносить все неслыханные и невиданные им до того неудобства фронтовой жизни и даже привыкать к ним; он не думал, что может засыпать под залпы тяжелой артиллерии и в то же время вскакивать, как резиновый, когда его будили по неотложному делу; он не думал, что в нем найдется то же самое сопротивление разным воздействиям извне, какое он с изумлением наблюдал у солдат в первые недели своей службы, - однако сопротивление это нашлось у него под тяжелым ворохом математических формул и прочего, очень многого, совершенно ненужного теперь, но что он усваивал всю свою жизнь ревностно и жадно.

Если бы ему сказали раньше, что те два-три месяца, какие он провел вне фронта, не заставят его ни возненавидеть, ни проклясть, ни даже прочно забыть фронт, - он бы ни за что не поверил, и, однако, это было именно так: в госпитале он просто скучал по тому, что осталось на фронте, хотя остались там только снега, бураны, замерзающие солдаты, "самострелы", окопы, в которых нельзя было ни сесть, ни лечь от избытка в них почвенной воды, и случайные товарищи по несчастью, среди которых не было и не могло быть друзей.

Поделиться с друзьями: