Бурная жизнь Ильи Эренбурга
Шрифт:
«Доктор Живаго»
Уже два года, как его очерк «Уроки Стендаля» лежит в типографии, а Главлит не дает свое «добро». Автору ставится в упрек, что, размышляя об ответственности писателя, о связи литературы с жизнью, он совершенно игнорирует роль коммунистической партии и достижения соцреализма. Уже тот факт, что для обсуждения таких важных творческих проблем он обратился к опыту французского писателя, вызывает гнев со стороны апологетов «народности».
Пока Эренбург в своих заявлениях рассуждает о вмешательстве политики в литературу, ему представляется возможность продемонстрировать свои убеждения на деле. В конце октября 1958 года все силы советской пропаганды брошены на травлю великого русского поэта XX века Бориса Пастернака. Преступление Пастернака заключалось в том, что он дал согласие на публикацию своего романа «Доктор Живаго» за границей и к тому же получил Нобелевскую премию. Глава КГБ В.Е.Семичастный не постеснялся: «даже свинья не гадит там, где ест»; Пастернака шельмовали на митингах, писательских собраниях, в газетах и по радио: «моральное и политическое разложение», «Иуда, продавшийся капиталистам», «литературный власовец» — таков был язык этой полемики. Пастернак исключен из Союза писателей, он под угрозой высылки из страны. Эренбург приезжает в Москву со своей дачи в Новом Иерусалиме, но на собраниях писателей не присутствует. Он демонстративно отсиживается дома. На официальные звонки из Союза писателей его секретарь получила указание отвечать, что Ильи Григорьевича нет дома. Во всех других случаях он сам подходит к телефону. Он хочет, чтобы знали: ноги его не будет на этих «экзекуциях» [542] .
542
Интервью,
В такой атмосфере, когда в воздухе вновь запахло ждановщиной, Эренбургу сообщают, что публикация его сборника «Французские тетради» снова откладывается. Книга была уже сверстана, когда на имя Пастернака был наложен запрет. Переговоры издательства «Советский писатель» с автором до того напряжены, что директор Н. Лесючевский пишет в ЦК КПСС донос об «отношении писателя И.Г. Эренбурга к Б.Л. Пастернаку». Эренбург соглашается переписать страницу, где имя Пастернака фигурирует в числе больших поэтов, но оказывается, что Пастернак также упомянут как русский переводчик Верлена. Терпение Эренбурга лопнуло: «Мне кажется политически необоснованной боязнь упоминания имени Пастернака в качестве образца неудачного перевода» [543] . В итоге «Французские тетради» выходят в свет с этим единственным упоминанием о поэте.
543
Там же.
Третий съезд Союза писателей, созванный в мае 1959 года, проходит в атмосфере мрачной подавленности и при личном участии Хрущева. Все известные писатели, в том числе и Эренбург, упорно отмалчиваются. В газетах пишут о «заговоре молчания». Когда после съезда Эренбург опубликует две статьи, посвященные вопросам литературы, — «Законы искусства» и «Перечитывая Чехова», «Литературная газета» поднимет крик о «предательских уловках».
Молчание стало его позицией; на большее он не решается. Однако за границу его посылают отнюдь не затем, чтобы он там молчал. «Дело Пастернака» в очередной раз посеяло смуту в рядах друзей СССР, и западная публика жаждала встретиться с советским писателем, чтобы ей объяснили: где же пресловутая свобода слова, которую отстаивал XX съезд партии? Что стало с великой русской литературой? Вот и Густав Херлинг-Грудзинский, польский писатель, эмигрант, живущий в Италии, в прошлом узник ГУЛАГа, автор книги «Иной мир», одного из первых свидетельств о советских лагерях, охотно отправился на встречу читателей с Эренбургом в Неаполе. «Смущенный молодой человек попросил разъяснить события, разыгравшиеся вокруг „Доктора Живаго“. Эренбург был готов к этому вопросу. На его губах заиграла снисходительная усмешка, правой рукой он сделал жест фокусника, извлекающего кролика из цилиндра. Кролик и впрямь выпрыгнул: „Знаете, дорогой товарищ, Пастернак великий поэт, но очень плохой прозаик. ‘Доктор Живаго’ — это очень плохой роман“» [544] . Через некоторое время встает Херлинг-Грудзинский и задает вопрос об общем уровне литературной продукции в СССР. «Эренбург, не угадав подвоха, воспользовался случаем продемонстрировать свой критический подход и отвечал, что уровень в целом недостаточно высокий, хотя в литературе преобладают „здоровые тенденции“. Но если общий уровень столь невысок, — настаивает польский писатель, — а Пастернак действительно великий поэт, почему бы не позволить ему роскошь опубликовать на родине свою книгу, которая, в самом худшем случае, будет не больше чем еще одним плохим романом? В конце концов, русская литература кое-чем ему обязана <…> Никогда не забуду, как был взбешен Эренбург. У фокусника в самый последний момент выхватили кролика, и все в зале увидели, что это просто-напросто муляж. В конце концов автор „Оттепели“ процедил сквозь зубы: „Да, отказ опубликовать ‘Доктора Живаго’ у нас в стране был ошибкой“. На следующий день эта фраза появилась во всех итальянских газетах, за исключением коммунистических» [545] .
544
Herling-Grudzinski G.Zweig I Erenbrug // Kultura (Культура). Paris, 1967. Listopad.
545
Там же.
Да, у него силой вырвали эту фразу. При этом он и не думал отрекаться от Пастернака: напротив, он бился за право сохранить его имя в своей статье и посвятить ему главу в своих воспоминаниях. Однако он вовсе не собирался ставить свою карьеру на карту, защищая опального поэта. Два года назад, говоря с Ивом Монтаном и Симоной Синьоре о Пастернаке, он признавался: «„Всем нам, советским писателям, удалось выжить только потому, что мы — ловкие акробаты… Все мы таковы… кроме Пастернака“ <…> И Эренбург нам рассказал про Пастернака, величайшего советского поэта. Его не печатали, но оставили в живых. Он живет в уединении, но он не забыт. „Он единственный из нас заслуживает уважения“» [546] . Да, Пастернак заслуживал уважения, даже восхищения, однако Эренбург не пошел на то, чтобы ради него пожертвовать собственным творчеством. Он знает, что его книги тоже имеют значение для современников. В архиве Эренбурга сохранились три письма, которые он получил как раз в это время. Затравленный критиками Эммануил Казакевич, ведущий редактор «Литературной Москвы», пишет: «В эти дни — не впервые за последнее время — думаю о Вас с благодарностью. Я прочитал начало Вашей статьи „Перечитывая Чехова“ в „Новом мире“. <…> Дело в авторе, в Вас, в Вашей непримиримой ненависти ко всякого рода подделкам, в Вашей непримиримости к пошлости и глупости вселенской, в Вашей фразе просветителя, во всей Вашей направленности великого бойца за социалистическую культуру без кавычек» [547] . Константин Паустовский, который в то время был одной из самых влиятельных фигур в литературных кругах, вторит ему: «Спасибо за „Французские тетради“, за импрессионистов, за Стендаля — за каждую мысль, что как глоток чистого воздуха врывается в отравленный дом. <…> Я Вас ощущаю как большую моральную опору» [548] . И, наконец, слова Юрия Домбровского, писателя, проведшего в ссылке и лагерях тридцать лет и ставшего, по выражению Б. Слуцкого, писателем, «широко известным в узких кругах»: «Я никогдаи ни к кому не обращался с такой психопатической просьбой: надпишите мне эту великолепную книгу. Я страшно люблю Чехова, но ничего подобного Вашему эссе я не читал» [549] .
546
Signoret S.La Nostalgie n’est plus ce qu'elle 'etait. Paris: Seuil, 1976. P. 177.
547
Э.Г. Казакевич — И. Эренбургу. 6 мая 1959 г. // Почта. С. 378.
548
К. Паустовский — И. Эренбургу. 14 февраля и 21 ноября 1959 г // РГАЛИ. Ф. 1204. Оп. 2. Ед. хр. 2028.
549
Ю.О. Домбровский — И. Эренбургу. 1960 г. // Почта. С. 411–412.
Быть может, не вступаясь открыто за жертвы гонений, Эренбург просто берег силы: уже давно он вынашивает замысел нового большого произведения — книги воспоминаний. И прекрасно понимает, что написать такую книгу — это только полдела: ему придется вести борьбу за ее публикацию. Осенью 1960 года одержана первая победа: Александр Твардовский, в 1958 году вновь занявший пост главного редактора «Нового мира», печатает начальные главы книги «Люди, годы, жизнь». Победа, конечно, была неполной: Хрущев, к которому Эренбург лично обратился за поддержкой, так и не разрешил напечатать фамилию Бухарина, так что в публикации фигурировали только его имя и первая буква отчества. Эренбургу предстоят долгие месяцы упорной работы: годы, которые он пытается воскресить в памяти, слишком полны бурных событий. У людей, с которыми он встречался, слишком яркие, трагические, сложные судьбы; что же касается его собственной жизни — в ней было все, кроме простоты и ясности. Не случайно незадолго до смерти Эренбург признался, что «много в жизни плутал». Начав работать, он помолодел, возвращение к истокам вновь наполнило его уверенностью и силой. Выступая по
радио в день своего семидесятилетия, Эренбург поспешил разуверить своих врагов: он вовсе не думает отправляться на пенсию, и те знаки признания, которыми его щедро награждают в юбилейные дни, вовсе не означают, что он стал «многоуважаемым шкафом», и он не собирается мириться с тем, что в 1961 году за ним признают только звание журналиста-антифашиста. Он — автор «Хулио Хуренито» и других книг, сегодня забытых. Он не просто русский писатель, он еврей, пишущий по-русски, и в день своего юбилея он хочет, чтобы именно это двойное определение прозвучало по всем волнам советского радио [550] .550
Част. собр. И.И. Эренбург.
Глава XI
ВРЕМЯ ВОСПОМИНАНИЙ
И тени их качались на пороге,
Неслышный разговор они вели —
Прекрасные и мудрые, как боги,
И грустные, как жители земли.
Старый упрямец
В 1961 году Эренбургу исполнилось семьдесят. В этом же году была принята новая программа КПСС, где ставилась задача построения коммунизма в течение ближайших двадцати лет. Как заявил Н.С. Хрущев, «нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». Лазик Ройтшванец, окажись он в это время возле своего создателя Ильи Григорьевича, не преминул бы поздравить себя с тем, что он вряд ли доживет до обещанного государством земного рая с пресловутым «изобилием материальных благ». Впрочем, Илья Григорьевич давно отрекся от своего литературного детища и даже выразил неудовольствие в связи с недавним польским изданием романа. Что же касается речей и лозунгов партийных руководителей, то для Эренбурга они давным-давно перестали быть поводом для шуток.
Дело, разумеется, не в том, что он утратил чувство юмора; просто юмор постепенно уступил место горькому сарказму. Эренбург прекрасно понимал, что одновременно с угасанием физических сил слабеют и его влияние, и его авторитет. Не в силах помешать, он наблюдает, как недоброжелатели хоронят его заживо, превращая в жалкий памятник советской публицистике. Но и не зря здравствуют по-прежнему все эти редакторы, цензоры, тупоумные писаки: одно их присутствие не позволяет расслабиться и зовет на борьбу. При этом он пользуется любым предлогом, чтобы хоть ненадолго скрыться за границу, во Францию. Когда-то он написал: «Зачем только черт меня дернул / Влюбиться в чужую страну?» [551] Весте с Любой или Лизлоттой он часто останавливается у Пикассо в Валори. Художник придумал ему кличку «le Malin» (дьявол, плут) и не без злорадства развлекается, изображая своего друга увенчанным рогами.
551
Эренбург И.«Во Францию два гренадера…» //Сб. «Стихи. 1938–1958». СП. С. 523.
Семьдесят лет — далеко не первая молодость, особенно для человека, которого уже в двадцать три не взяли в армию из-за слабого сердца. Однако худой, сутуловатый Эренбург только казался хрупким и слабым: выносливости его организма нередко завидуют более молодые — например, Фадеев, который был моложе его на десять лет. Правда, Эренбург никогда не участвовал в пьяных застольях, принятых в кругу его собратьев по литературе. Он был гурманом, ценителем тонких французских вин и деликатесов, которые трудно было отыскать даже в закрытых магазинах для номенклатуры: такие пристрастия еще больше подчеркивали его «особость». Он обожал долгие пешие прогулки, без устали осматривал достопримечательности, исторические места, памятники архитектуры, старинные кладбища и музеи; он мог внезапно сорваться с места, получив приглашение посетить старинный монастырь или красивую полуразрушенную церковь, посмотреть местные народные промыслы, чудом сохранившиеся до наших дней.
Возраст не пощадил его внешность: на лице, казалось, навсегда застыла снисходительная гримаса, рот совсем запал — сказывалось отсутствие зубов. Но ухоженная (а не взлохмаченная, как когда-то) седая шевелюра и красивые тонкие руки по-прежнему притягивают взгляд. Его безупречный французский «с тем старомодным парижским акцентом, что был распространен среди иностранцев, живших в Париже накануне первой мировой» [552] , очаровал Симону Синьоре, и даже Симона де Бовуар не могла отказать ему в «личном обаянии». За столом у Эренбурга всегда присутствуют иностранные гости, которые соперничают за право быть приглашенными на обед к настоящему советскому писателю. Приходя с визитом, они дарили французские вина и сигареты «Голуаз». Всех удивляли две пожилые еврейские дамы, в молчании восседавшие рядом с хозяином дома, — это были сестры Эренбурга, которых он уговорил переехать из Парижа в Советский Союз сразу после смерти Сталина.
552
Signoret S.La Nostalgie n’est plus ce qu’elle 'etait. P. 177.
Среди писателей у него было не так много друзей: Вениамин Каверин, Борис Слуцкий, Владимир Лидин, драматург Александр Гладков и самый близкий из всех — Овадий Савич. Они-то знали, что за твердостью характера и кажущейся надменностью Эренбурга скрываются необыкновенная щедрость и доброта. «С людьми, которые были ему совсем неинтересны, он был едва вежлив <…> была в нем решительность в отгораживании себя от ненужных людей: самозащита, необходимая, но не так уж часто встречающаяся» (А. Гладков) [553] . «Он всегда оставался собой. Его крупно прожитая жизнь требовала последовательности, единства» (В. Каверин) [554] . «При всем своем внешнем отстранении Эренбург нуждался в климате дружбы, он не терпел при этом поверхностного, необязательного приятельства с похлопыванием по плечу. Дружил он с немногими, но если уж дружил, был в такой степени обязателен, что я всегда страшился просить его о чем-нибудь» (В. Лидин) [555] . Надежда Мандельштам и Нина Табидзе отзывались о нем точно так же. Пожалуй, единственным человеком, обвинившим Эренбурга в догматизме, была Симона де Бовуар. Большинство тех, кто его знал, скорее согласились бы с Пьером Дэксом, который, возводя скептицизм Эренбурга к Монтеню, говорил, что этот человек «был способен играть с огнем, но не взойти на костер». Зато он отличался исключительным политическим чутьем; многие, в том числе В. Каверин относили это за счет его пребывания на Западе: «У него был острый политический ум, редкая способность к предвидению, меткость в схватывании алгебраических формул истории» [556] .
553
Гладков A.K.Поздние вечера. Воспоминания. Статьи. Заметки. М.: Советский писатель, 1986. С. 204–205.
554
Каверин В.Поиски жанра // Воспоминания об Илье Эренбурге. М. Советский писатель, 1975. С. 46–47.
555
Лидин Вл.Страницы полдня // Новый мир. 1979. № 6. С. 64.
556
Каверин В.Поиски жанра. С. 41.
Эренбург был невероятно популярен среди молодежи. Номера «Нового мира» с главами его воспоминаний зачитывались до дыр — так же, как некогда его фронтовые репортажи. Именно на этих страницах молодые читатели первый раз встретились с именами знаменитых русских эмигрантов — Хаима Сутина, Марка Шагала, Марины Цветаевой, Эля Лисицкого; но не только: Эренбург не забыл и «внутренних эмигрантов», и тех, кто был уничтожен — Мандельштама, Бабеля, Мейерхольда. Читатель смог наконец вкусить от запретного плода европейского модернизма: под пером Эренбурга из небытия всплывали западные художники и писатели — Пикассо, Матисс, Йозеф Рот, Макс Жакоб, Аполлинер, Модильяни. Под влиянием Эренбурга формировался эстетический вкус целого поколения. Например, для Петра Вайля и Александра Гениса «Люди, годы, жизнь» стали настоящей энциклопедией, «полней Большой Советской». Эта книга учила, что «СССР не есть остров, изолированный от остального человечества во времени и в пространстве <…> Не только западная, но и русская культура ждала своего второго открытия. И Эренбург азартно открывал. <…> Он показывал, что темным сталинским векам предшествовал другой мир. Красочный, великолепный, веселый, ослепительный, как Атлантида.