Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Наталья живет у нас дней десять, приходит на ночлег, и то не каждый день. У знакомых мужиков, у родных она шьет, стирает, помогает в огородах. Вечерами Наталья охотно и обо многом рассказывает, но в одном она скупа на слова: когда ее спрашивают, почему она сделалась странницей.

— От горя бегу и новое горе ищу… — Она улыбается и переводит беседу на другое.

Горе ее большое, но светлое, оно не ложится на жизнь мрачной тенью, не каркает черным вороном, не хохлится пучеглазой совой, ее горе летит легкой птицей, журавлиным клином в высоких и синих небесах, бросая на осеннюю землю невнятное и грустное курлыканье.

…Я уже учился в бурсе, слыл «отпетым» и «отчаянным». Я оголтел, ходил,

задирая сверстников, говорил на особом бурсацком языке, гнусном, сродном блатному; неделями не умывался, расчесывал до крови от «цыпок» кожу, мстил из-за угла надзирателям и преподавателям, обнаруживая в делах этих недюжинную изобретательность. В одну из перемен бурсаки известили, что в раздевальной меня ожидает «какая-то баба». Баба оказалась Натальей. Наталья шла издалека, из Холмогор, вспомнила обо мне и, хотя ей и пришлось дать крюку верст под восемьдесят, но как же не навестить сироту, не посмотреть на его городское житье; уж наверное вырос сынок, поумнел на радость и утешение матери. Я невнимательно слушал Наталью: стыдился ее лаптей, онуч, котомки, всего ее деревенского облика, боялся уронить себя в глазах бурсаков и все косился на шнырявших мимо сверстников. Наконец, не выдержал и грубо сказал Наталье:

— Пойдем отсюда.

Не дожидаясь согласья, я вывел ее на задворки, чтобы никто нас там не видал. Наталья развязала котомку, сунула мне деревенских лепешек.

— Больше-то ничего не припасла для тебя, дружок. А ты уж не погребуй, сама пекла, на маслице на коровьем они у меня.

Я сначала угрюмо отказывался, но Наталья навязала пышки. Скоро Наталья заметила, что я ее дичусь и нисколько не рад ей. Заметила она и рваную, в чернильных пятнах, казинетовую куртку на мне, грязную и бледную шею, рыжие сапоги и взгляд мой, затравленный, исподлобья. Глаза Натальи наполнились слезами.

— Что же это ты, сынок, слова доброго не вымолвишь? Стало быть, понапрасну я заходила к тебе.

Я с тупым видом колупал болячку на руке и что-то вяло пробормотал. Наталья наклонилась надо мной, покачала головой и, заглядывая в глаза, прошептала:

— Да ты, родный, будто не в себе! Не такой ты был дома. Ой, худо с тобой сделали! Лихо, видно, на тебя напустили! Вот оно, ученье-то, какое выходит.

— Ничего, — бесчувственно пробормотал я, отстраняясь от Натальи.

Наталья еще погоревала. По уходе ее я забежал в пустую уборную и выбросил пышки в яму с калом, а на другой перемене ни за что ни про что избил малыша.

Все это я охотно забыл бы теперь.

С Натальей я больше не повстречался…

…Николая Валунова прозывали Хорьком, вероятно, потому, что был он беспокоен и вертляв, худ и мал ростом. В остальном Валунов на хорька не походил. Отличался Хорек беспечностью, смешливостью. Любил он посмеяться над людьми и над собой также, над своей нищетой, над незадачливой своей жизнью. В драке ему выбили передние зубы, к тому же Хорек косил, шершавое, острое, почти безбородое лицо его морщинилось, но Хорек уверял, что ему нет от девок и баб отбоя; он щурился при этом, глаза его весело и с озорством поблескивали.

Жена его Авдотья то-и-дело поносила Хорька на всю улицу, что в избе хоть шаром покати, нет даже куска черного хлеба для двух малолеток. Хорек отшучивался, либо уходил на базар, где толкался среди приезжих мужиков, у лавок, у возов, у ларьков. Точно в насмешку над своим жалким житьем, он сажал перед хатой цветы; цветы пышно распускались, между тем верх избы оставался раскрытым — зимой не хватало соломы, — а два темных окошка с мутными зелеными стеклами валились в разные стороны.

Об односельчанах Хорек судил снисходительно и жизни их не одобрял: Хорька считали «чумовым», «непутевым». Хорек отвечал прибаутками в том

смысле, что на господ не наработаешься даже до второго пришествия. Он утверждал: счастье, оно одноглазое, а глаз у счастья на самой макушке. Ходит счастье по свету, ищет свое пропавшее дитятко. Увидит человека: не мое ли дитя родное? — поднимает все выше и выше к самой макушке, разглядит: нет, не мое, — бросит всердцах. Один жив остается, а другому и смерть от этого причиняется.

Хорек отнюдь не был ни лентяем, ни лодырем. Он устраивался церковным сторожем, караулил летом бахчи, ходил в пастухах, работал у купцов по ссыпке ржи и овса. Но он не научился помалкивать где следует, не терял самостоятельности и потому прочно нигде не оседал. Его с бранью выпроваживали за острословье, обсчитывали, штрафовали, обманывали; Хорек и в этих случаях только подсмеивался. Он охотно рассказывал сказки, были-небылицы и, рассказывая их, на глазах их выдумывал. Иногда он неожиданно умолкал и вслух себя спрашивал:

— О чем, бишь, это я?

Я подсказывал:

— Приходит он ночью в лес за кладом, а заклятое слов забыл…

— Вот, вот, — подхватывает легко Хорек, — слово-то настоящее он и забыл, никак не вспомянет… ровно обухом его тарарахнули по башке… отшибло… И вот идет он, понимаешь, по лесу, пробирается, слово все вертится, а в руки не дается… забыл… Идет он… будто не в себе, и хотится ему тот клад сыскать, прямо досмерти хотится, ну, только нету к кладу никакого приступу… Идет он этта… что тут поделаешь… Ничего не поделаешь… ругается… дело же ни с места, ни туды, ни сюды… эта прямо бяда…

Я вижу, Хорьку нужно время придумать дальше сказку, и уже с недоверием на него поглядываю: творчество предпочитает тайну; творческая работа — работа сокровенная.

Хорек — выдумщик, поэт. Он проводил время на охоте, на рыбной ловле, ставил силки, заманивал перепелов. Знал он также много деревенских песен и певал их задушевно. Надо мной Хорек тоже часто подшучивал.

— Тебе что же, тебе и горя мало, — говорил он сидя на обрубке и глядя пристально вдаль на дорогу, хотя на ней никого на было видно, — у тебя вон какой домино-то сгрохали… палаты… с жалезной крышей… так и блестит вся на солнце…

«Домино» трудно было принять за «палаты», но крыша, действительно, у нас железная…

— А у тебя огород, а у нас огорода нету.

— Подумаешь, огород, — отвечает щурясь Хорек, — крапива в том огороде да репьи да хрен дикой… У тебя корова есть.

— У тебя тоже есть корова.

— Моя корова беспременно к рождеству ноги протянет, а у твоей коровы бока все от корма расперло.

— У тебя Жучок есть, он тебя сторожит по ночам. А у нас Жучка нет; к нам могут воры забраться.

— Это ты, брат, ловко меня поддел. Ворам до моих сундуков нипочем не добраться. Жучок, он, брат, спуску никому не даст. Одно слово — зверь. Жучок у меня и за лошадь сходит, а ума у него больше, чем у генерала с крестами; видал: на задних лапках служит, прямо — генерал полный. И расходу на него нету никакого; сам себе еду находит. На чужой шее не сидит… Я-то свои сундуки берегу, а тебе о своих надоть крепко подумать; не ровен час — упрут еще, охотников много.

Скользкая улыбка кривит лицо Хорька, раскосые глаза бегут куда-то в сторону, поверх меня. Хорек набивает тютюном трубку, глубоко, всей грудью затягивается, следит за синим дымом.

…Алексея, Ивана, Наталью, Хорька невольно я сравнивал с родными, с кругом сельского духовенства. Жили родные неторопливо, не богато и не бедно, занимая места священников, дьяконов, псаломщиков, учителей церковно-приходских школ.

Больше всего и взрослые и дети любили дядю Сеню, псаломщика из соседнего села, весельчака, балагура, изобретателя вечного двигателя.

Поделиться с друзьями: