Бурсак в седле
Шрифт:
Присел, зачерпнул ладонью воды, плеснул себе в лицо, — не плеснул даже, а швырнул, будто тяжелую горсть… Вода обожгла ему кожу, вышибла из глаз слезы, Калмыков ошалело сморщился, снова зачерпнул ладонью воды.
Студеная влага быстро привела его в чувство, от холода задрожала, задергалась каждая мышца, тело также передернулось, во рту заломило нёбо и язык. Калмыков схлебнул воду с ладони, прополоскал ею рот, словно бы сбивал в твердый комок, выплюнул. Голова сделалась ясной, как у станичного мыслителя Васьки Голопупова, дыхание прочистилось.
— Теперь можно и дальше двигать, — произнес он вслух, подивился старческой скрипучести своего голоса, простуженности его, прокашлялся,
Голос звучал уже лучше, чище, здоровее. Раздражение, скопившееся внутри за ночь, угасло само собою, будто и не было его. Калмыков выдернул из земли толстый стебель кисловатого сытного ревеня, сжевал его, с силой всаживая зубы в мясистую сочную плоть, — настроение его улучшилось еще больше.
Хоть и не ел он ничего, кроме этого стебля, а голод перестал пристраивать свои щупальца к его организму, сосущая ломота в животе прошла. Калмыков подхватил карабин поудобнее и перепрыгнул через ручей.
Запоздало подумал о том, что у этого ручья и надо было заночевать — не там, на замусоренной поляне, облюбованной хищными ночными птицами, а здесь, но поди угадай, что в полукилометре от места ночевки течет такой роскошный ручей, — всего в полукилометре…
Розовый свет, наполнивший тайгу, потяжелел, сделался красным, каким-то недобрым, густым. Такой свет рождает в человеке тревогу и ничего, кроме тревоги, не способен больше родить. Калмыков сжал губы в тонкую упрямую линию — не любил он колебания… Колебания — это признак слабой воли, а воля у него, как он считал, была сильная…
Он насупился, нагнул голову, будто собирался выступать в честном поединке, и убыстрил шаг.
Карабин продолжал держать наготове, патрон загнал в ствол и поставил затвор на предохранитель, чтобы не произошел случайный выстрел…
Шел он, не останавливаясь, часа полтора, скатывался в крутые логи, выбираясь из них, огибая завалы и следы природных погромов, выбирал путь полегче, но это не всегда удавалось сделать, вброд одолел две речки, по которым, шлепая хвостами о камни, прыгала рыба, потом остановился, словно бы кто-то невидимый удержал его сильной рукой… Калмыков выбил из себя затравленное дыхание, сбившееся в твердый комок и сдобренное клейкой слюной, присел…
В воздухе ясно ощущался запах дыма. Откуда он струился, вытекал тонким прозрачным шлейфом, — не понять и не увидать, а вот дух его чувствовался здорово: на угольях что-то жарили — то ли соевую лепешку, то ли сшибленную с ветки ворону, то ли попавшего в силок зайца, — в общем, готовили еду. Калмыков выпрямился, пальцем опустил флажок предохранителя на карабине.
И без того небольшой, он разом сделался меньше, вобрался сам в себя, напружинился, обратился в единый мускул. Кто мог быть у костра? Китайцы, изуродовавшие маленького мишку, русские мужики, копающие в тайге женьшень, бабы, собирающие орляк — сейчас как раз пошел молодой подбой, брать папоротник можно только в чаще, в таежной глуби, — или кто-то еще? Запах жарева дразнил, щекотал ноздри. Калмыков повел головой в одну сторону, в другую, засек еще несколько запахов — багульника и подивился этому: ведь багульник растет в открытых местах, на ветру, на воздухе и солнышке, что же загнало его, беднягу, сюда, в душную сырость тайги, в сумрак марьиного корня и преющих грибов, таволожника, спелого лимонника и ягоды с резким духом, красной, как кровь, клоповника. В Калмыкове все обострилось, каждая клеточка, каждый малый нерв были нацелены на одно — найти супостатов… Были еще какие-то запахи, менее знакомые, и их засекал Калмыков, но не знал, от каких конкретно трав и корней они исходят….
Запах жарева усилился, дышать сделалось
неожиданно тяжело, на лбу у Калмыкова появилась испарина — видать, день сегодня выдастся жарким, поплывет тогда подъесаул в своей одежде, совсем не приспособленной для гонок по тайге.А может, это запах не свежего жарева, еще не снятого с костра, а запах прошлых лет, горелых деревьев, когда по чаще гибельным валом прошелся огонь, посбивал, опрокинул на землю несколько сотен деревьев, пообъедал у них ветки и макушки, а сами стволы, черные, обуглившиеся, пламени не поддались и остались, лежат теперь на земле, воняют, обманывают людей, забредших в эту жизнь на короткое время, чтобы поохотиться, — таких, как Калмыков….
Упаси Господь угодить в поваленный бурелом, а в бурелом, созданный огнем, тем более. В нем полно ям, глубоких выгорелостей, слизи, на которой на ногах не удержаться — обязательно растянешься, да еще лбом шибанешься о какой-нибудь ствол, мозги свои разбрызгаешь по черной траве, попадешь в змеиное логово — тут полно прыгающих змей, они очень любят такие места, — в общем, человека здесь подстерегает беда… Калмыков вновь попробовал угадать, откуда конкретно исходит дым, не угадал и раздраженно выругался.
Сорвался с места, будто на лыжах, и врубился в тайгу.
Через несколько минут он потерял запах, остановился, привстал на цыпочках, стараясь ухватить тонкую горелую струю, покрутил головой в разные стороны и разочарованно сник — дым исчез.
Этого еще не хватало!
Но что было, то было. Калмыков с досадой развернулся — надо было вновь выходить на точку, где этот дым ощущался.
Отступать пришлось почти до исходной позиции, до того места, где он уже был, где первый раз почувствовал запах дыма. Калмыков остановился, развернулся и вновь начал движение.
Другого способа не было. Калмыков чуть спрямил свой ход, вломился в густую чащу, в лежавшие стволы деревьев, вскинувшие над собой в молящем движении черные ветки.
Совсем рядом, под ногами, заставив его вздрогнуть, закрякала утка.
— Черт побери! — прорычал Калмыков. — Он не сразу сообразил, что крякала не утка, а обычная древесная лягушка, за которыми китайцы охотятся так же самозабвенно, как и за медвежьими лапами, за тигровыми когтями и усами и целебными кореньями женьшеня.
Древесные лягушки считаются в Китае лакомством, иногда эти «кряквы» вырастают такими большими, что запросто могут заклевать курицу.
В ответ на ругательство человека лягушка закрякала вновь — оглушающе резко, горласто, злобно; Калмыков сплюнул и сделал несколько поспешных шагов в сторону, а в следующий миг забыл о лягушке, принюхался: пыхнет дымом или нет?
Вначале ничего не почувствовал, потом ощутил, что откуда-то снизу, едва ли не из-под земли, потянуло чем-то жареным, горьким, в следующее мгновение запах этот исчез, но через несколько секунд возник вновь. Калмыков подкинул в руке карабин, перехватил его половчее и вновь врубился в густую замусоренную чащу, пахнувшую муравьиной кислотой, древесной гнилью, разлагающимися травами. Минуты через три остановился опять, чтобы сориентироваться.
Григорий Куренев считался в станице признанным лекарем — такая слава пришла к нему, когда в соседнем дворе петух попал под сенокосилку, направлявшуюся на луга, и выскочил из-под нее без одной лапы. Лапа осталась валяться на вытоптанной земле; некоторое время она жила, сжимая и разжимая когтистые пальцы, удивляя собравшихся мужиков, а потом утихла. Гриня вмешался в это дело, выстругал петуху лапу деревянную — обычную ветку с расщеплением на конце, в которую всунул обрубок, обмотал сухой прочной тряпкой — сделал бандаж.