Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

На реке людно, шумно. Выгружают противотанковые пушки, ящики с минами, с патронами, с консервами; тащат кули, канаты, сухари, почту. Несут на носилках раненых. Пыхтят буксиры. Проходят солдаты — новая дивизия. Некоторые — в слишком длинных шинелях — кажутся подростками; они подпрыгивают, кричат; другие осторожно ступают, как будто проверяют землю ногами — правый берег, Сталинград… Здесь уральцы, волжане, москвичи, казахи, учитель географии, бригадир колхоза имени Тельмана, студент текстильного института, хлопковод. На мгновение из ночи выплывает давно небритое, измученное лицо. А потом лица нет, только шаги. Завтра они будут ползти по окопам, как кроты рыть землю, забираться в подвалы, штурмовать уцелевший

фасад маленького домика, лезть с гранатами под танк, тянуть провод, закладывать мины, брать на мушку фрица или только его тень, тащить щи под ураганным огнем и умирать — не от старости, не от болезней — днем, если верить Рашевскому, потому что «в точку», а ночью «случайно». Если не станет этих, придут другие. Будут снова ночь, баржа, Сталинград. Не день и не месяц, годы. Как в стихах?.. «Окончание света»… И останется мост — не над гибелью, над Волгой, над той Волгой, о которой пели песни, по которой шли нарядные пароходы с туристами. Вода сейчас, как химические чернила… У греков была Лета, река забвения. Перевозчик Харон, ему почему-то платили… Хочется спать, зевота раздирает рот. Опять бьет… Только бы не в мост… Рубили, пилили, сколачивали…

Какое число? Кажется, четырнадцатое. Или пятнадцатое. Сорок дней. Сегодня не слушал радио. Здесь держатся, переправа работает — это главное. Он усмехнулся: почему главное?.. Сидишь и всегда главное то, что перед тобой. Наверно, в Париже и не знают, что такое Сталинград… А все-таки не возьмут! Люди стали другими — не уходят. Привыкли? Нет, нельзя сказать, что привыкли, много новых, только что пришли, еще ничего не понимают, ужас берет и все-таки не уходят. Научились… Не они, да и не я, все вместе, народ. Кажется, что — кавардак, ничего не поймешь, а теперь каждый знает, что есть план. Наверно, лет через десять все станет ясным, в военных академиях разберут по ходам, как шахматную партию. Может быть, и теперь, если хорошенько выспаться, поймешь… Не в этом дело, главное — переправа. Скорее Бруклинский исчезнет, чем этот… Из Нью-Йорка во Францию шли огромные теплоходы, в журнале видел, кажется «Нормандия», настоящий небоскреб. Не знаю, ходят ли теперь… А баржу потопят, будет другая, третья. Сейчас Волгу труднее переплыть, чем океан. Переплывают…

— Товарищ капитан, второй и третий шалят…

Старший сержант Шуляпов боится — не поврежден ли трос. Он прыгает в воду.

— Ну и холодная!..

Нужно торопиться — скоро начнет светать. Работают все; и есть в работе нечто мирное, успокаивающее, даже когда рядом рвутся мины, — повторность знакомых движений, напряжение мускулов, вскрики «раз! еще раз!».

Проступают остров, низкий берег, разбитая баржа — рассвет.

Майор Шилейко передает: шесть танков. Бьем прямой наводкой.

Днем умер казах, который рассказывал о Батбахе — его ранил осколок мины; не успели отправить в санбат, он бредил: «У меня насморк…»

Когда стемнело, Сергей прошел к майору Шилейко. Его КП помещается в землянке, которую называют «пещерой». Так накурили, что ничего не видно.

— Как у вас? — спрашивает майор.

— В порядке. Радио слушал?

— Да. Ничего особенного. Здесь они пробовали нажать на Балашкина, два дома заняли, но Алеша говорил, что один отбили. Слыхал, как «катюши» усердствовали? Белов сегодня двух фрицев уложил, я ему сказал, приведи живого, не вышло, бутылку рома принес и зажигалку. Садись, ром дрянь, но пить можно. Лекарство — я вот простыл… Сейчас патефон заведу… Чорт, пластинка треснула, гудит!..

Майор в сотый раз слушает Лещенко, наклонив набок голову, и в сотый раз спрашивает:

— Почему он такой грустный?

Сергей отвечает:

— Не был на переправе, поэтому…

От тепла, от рома, от говорливого хлопотуна Шилейко еще сильнее хочется спать.

Немцы решили покончить с переправой. Кажется, все железо

Рура, Бискайи, Лапландии, Лотарингии, расплавленное и накаленное, несется на узкую полоску земли, на землянки, на окопчики, на обыкновенных людей, у которых грудные клетки, легкие, аорты, глазные яблоки, тончайшие хрупкие органы.

Сергей знает, что он должен быть здесь, и это уничтожает страх. Как-то он пошел к артиллеристам на левый берег. Рай — люди живут чуть ли не как в Москве, пьют чай, стаканы в подстаканниках, спят раздевшись. И вдруг пикировщики. Сергею стало страшно: зачем я пришел?.. Здесь — переправа, работа. Потому и не страшно…

Саперы потеряли четверых. Осколок задел руку Сергея. Врач Левин хотел отправить его на левый берег; Сергей отказался: не время.

— Запустите — и срастется не так…

— Ничего, потом выправят. Только вы на меня не кричите, я знаю, у вас это полагается, в Москве я встречался с доктором, добряк, а кричал так, что стекла дрожали. У нас в дивизии был военврач Никритин, тоже кричал….

Левин удивился:

— Я никогда не кричу. Я хирург — режу. Они кричат, а мне не полагается. Крикливые это невропатологи. — Он помолчал. — У меня сына позавчера убили — на Тракторном, в «эрэс» был. Девятнадцать лет. Стихи писал: «Ты, как горе, глубока, ты не море, ты река»… Глупо, а меня почему-то трогает…

— И не глупо, я это понимаю… Пойду — как будто снова по переправе…

Болела рука. Он старался не морщиться. Зонин сказал: «Тебе письмо». Сергей поглядел — от Вали, обрадовался и почему-то испугался. Нет, не могу, прочту потом…

Черная река от пожаров, от ракет то и дело вспыхивала, становилась красной, кирпичной, темно-лиловой.

— Два плота нужно сменить.

Шла будничная работа.

9

Берти сразу узнал почерк Мадо, поспешно разорвал конверт. Мадо писала:

«Мне нужно вас увидеть. За это время я много пережила и передумала. Не хочу ни с кем встретиться. Приезжайте в пятницу вечером в семь часов — „Белль отесс“, где мы с вами были прошлым летом. Не говорите ничего отцу.

М.»

Он усмехнулся: теперь, когда ее бросил какой-то пижон, она вспомнила про мужа. Но вместо того чтобы сказать откровенно, громкие слова — «передумала»… В папашу. Та же страсть к трехкопеечной романтике — ночные свидания за городом, как будто он лицеист… Он бросил письмо на пол, потом подобрал. Глупо будет, если поеду…

Он не видел Мадо с того самого дня, когда она заявила: «Я ухожу, не могу поступить иначе». Он скрыл от всех, что его жена сбежала; говорил: «она в южной зоне». Только с Лансье он как-то не сдержался: «Вы можете гордиться воспитанием, которое вы дали вашей дочери, она ведет себя, как уличная девка…» Лансье вспылил: «Вы не смеете так говорить о Мадо! Кто вам позволил оскорблять память бедной Марселины? Вы считаете, что теперь вам все позволено? Я — француз, господин Берти, обыкновенный несчастный француз, а вы — правая рука Ширке»… Накануне Лансье попросил Берти похлопотать, чтобы немцы дали «Рош-энэ» уголь. Берти махнул рукой: Лансье обожает свою дочь, притом он дурак, с такими не спорят.

Где же она пропадала? Почти год… Истеричка, такую мог соблазнить любой авантюрист. Не удивлюсь, если она жила с гестаповцем, у которого на ночном столике плетка и томик Ницше. Могла увлечься и террористом из поклонников де Голля — игра в конспирацию, английские деньги, кокаин. А может быть, все проще — жокей, коммивояжер, мелкий шулер…

Ясно, что она попытается снова разыгрывать комедию, изводить меня своими фантазиями — жена и не жена. Больше это не пройдет! Или — или… Значит, я готов простить ей все? Какая пакость! Это вроде болезни — сидит в тебе. Неопрятно, перестаешь уважать себя.

Поделиться с друзьями: