Буря
Шрифт:
Во главе войск на белом кровном аргамаке ехал гетман в стальной дамасской кольчуге и в шлыке (особого рода шапка), украшенном двумя страусовыми перьями, пришпиленными крупным алмазом; за плечами у него волновался пышный шкарлатного цвета плащ, схваченный под шеей дорогим аграфом; у седла висела серебряная булава. Рядом с Богданом ехал хорунжий, держа гетманское развернутое белое знамя с вышитою золотом надписью: «Покой христианству», а по сторонам бунчужные товарищи везли бунчуки. Немного далее за Богданом следовали его есаулы и генеральная старшина, а за ними уже короткими лавами тянулась запорожская конница, вооруженная преимущественно холодным оружием. Яркая, разнообразная одежда всадников и разномастные косматые кони производили бы впечатление пестрого сброда, если бы правильность лав (шеренг) и стройность движений не объединяли каждый отряд в единое и мощное тело. На челе у батав выступали куренные атаманы со своими стягами и бунчуками. За конницей шли густые колонны пехоты, предводительствуемые полковником Кривоносом на вороном коне; рядом с ним ехал хорунжий Морозенко с малиновым знаменем, подаренным Владиславом IV {84} . В одежде и вооружении пехоты был произвол уже полный: хотя передние колонны и были снабжены мушкетами да семипядными рушницами, но зато задние, при недостатке
84
...хорунжий Морозенко с малиновым знаменем, подаренным Владиславом IV. — По сведениям польского историка XVII ст. С. Грондского, летом 1647 г. коронный канцлер Ю. Оссолинский во время встречи с Б. Хмельницким на Украине передал ему от Владислава IV знамя и гетманскую булаву.
По бокам и впереди войска рыскал врассыпную разведочный авангард.
LII
Весна стояла уже в полном разгаре, теплая, пышная, благодатная. Бархатным, роскошным, ярким ковром лежала широкая степь. По изумрудному полю пестрели и золотые одуванчики, и бледно–розовая березка, и голубенькие косматые волошки, и оранжевый дрок, — все это, волнуемое легким, ласковым ветром, играло и горело под яркими лучами майского солнца, отливая молодою, несмятою красой… И по этой красавице степи, словно гигантский змей, ползли, сверкая сталью и железом, полки, тая в груди своей накипевшую месть и неся с собой смерть и разрушение. Молчаливо и мерно колебались ряды; топот тысячных масс, смягченный пушистою травой, отдавался в земле какими–то глухими, могучими стонами, а кругом все ликовало и наслаждалось жизнью. Из–под копыт лошадей вырывались с резвым шумом то перепелки, то куропатки, то стрепеты; вдали важно бродили табуны дроф; испуганная серна или косуля перерезывала иногда дорогу стрелой; жаворонки купались в голубых волнах напоенного благоуханием воздуха, кобчики неподвижно трепетали в нем, выглядывая в траве добычу, а высоко, под куполом неба, реяли темными точками степные орлы… Жужжание, щебетанье, крик журавлей, бой перепелов, треск коростелей и свист куликов наполняли всю степь жизнерадостными звуками. Но этот праздник жизни не отражался на лицах бойцов, не светился утехой в очах их, не выливался ни песней, ни смехом. Выражение лиц у всех было сосредоточено и серьезно: и воспоминания прошлого, и думы о грядущем роились вокруг этих чубатых голов, а роковая судьба своею загадочною тяжестью наклоняла их книзу.
«Ох, коли б моя воля, — терзал себя неотвязной думой Морозенко, — полетел бы вперед кречетом, перенесся бы стрелою к палацу этого изверга, литовского гада, вырвал бы у него пыткой признанье, куда он упрятал мою горличку, мое поблекшее счастье! Я нашел бы Оксану свою и под землею… Но жива ли она? Что с нею сталось? Хоть бы знать, хоть бы доведаться? Столько времени уплыло, ужасного, безотрадного, а тут, как на зло, оно тянется еще медленнее, еще докучнее!» — сжимал он в руке древко знамени, то горяча, то сдерживая коня.
Тогда как у Морозенка кипела от тревоги и нетерпения кровь, а приливы тоски отражались на его прекрасном лице, у ехавшего с ним рядом Кривоноса сердце билось радостно и спокойно, а в выражении его сурового изуродованного лица светилось несвойственное ему счастье; вся жизнь этого ограбленного, старого, одинокого сироты была одною лишь целью: поймать своего лютого ворога {85} и напиться всмак его кровью, но годы проходили в бесплодной борьбе, а ворог свирепел и не давался в руки. И вот наконец этот истерзанный злобой и муками старец дожил до радостного дня, когда не горсть удальцов, а грозная уже сила поднялась на врага, когда приблизился час кровавой широкой расправы! «О, только гаркнем, ударим — и ополчится весь забитый народ… Наберется у старого козака достаточно силы, чтобы сломить этого кичливого дьявола и посчитаться с ним и за родной, истерзанный бичами, народ, и за свои обиды!» Такие мысли бродили в приподнятой голове Кривоноса и сладостно щекотали ему грудь, расправляя глубокие морщины и зияющие шрамы на его страшном лице.
85
...поймать своего лютого ворога... — То есть Ярему Вишневецкого. Историю взаимоотношений Кривоноса и Вишневецкого Старицкий рассказывает в романе «Перед бурей» (раздел XXVII). Надо отметить, что вся эта история, очевидно, является авторским вымыслом: источники того времени ничего не сообщают о личной вражде между ними, как и между Морозенко и Чаплинским.
Чарнота тоже улыбался загадочно, предвкушая удалой восторг на кровавом пиру; даже задумчивый витязь, удалец из удальцов Богун смотрел теперь с воскресшею радостью в ясную даль, скрывавшую зарю народного счастья, а быть может… Безотчетная, беспричинная надежда почему–то грела его сиротливое сердце.
Один лишь Богдан не мог осилить душевной тревоги, и она впивалась в его грудь, как полип, запуская глубже и глубже с каждым днем корни: и гордость за врученную ему роль, и страх за исход поднятого восстания, и напряженная любовь к народу, поставившему на карту свое бытие, и жажда мести, и стремление увидаться с врагом, — все это наполняло его грудь великим и трепетным чувством: первая удача — и народ весь воспрянет и погонит из родных пепелищ ошеломленного врага, но зато первая неудача — и обездоленный люд в отчаянии притихнет, а окрыленный ворог понесет в родную страну новые ужасы… Да, от этого первого шага зависит все, а он, Богдан, кажется, сделал его поспешно, увлеченный нетерпением и отвагой, а может быть, и другим эгоистическим порывом? Но нет, он, как полководец, сознавал, что медлить дольше было нельзя, иначе бы неприятель соединился с сильным гарнизоном крепости Кодака и запер бы ему выход из Сечи; потому- то он и поспешил пойти навстречу врагу и отрезать ему путь к Кодаку, тем более что и союзник его, Тугай–бей, уже стоял с своими татарами на соседних Базавлуцких степях. Но почему же до сих пор они не присоединяются? Вот уже восьмой день похода, а союзника нет как нет, словно канул
в воду! Везде расставлены Богданом сторожевые посты, но до сих пор ни врагов, ни друзей они не открыли. Не побоялся ли его приятель риска и не вернулся ли преспокойно в свой Перекоп? А то, пожалуй, стоит на стороже и ждет, на чью сторону склонится удача, и тогда только ударит или с нами, или на нас. Вероятно, он получил такие инструкции и от султана. Вот эта–то боязнь за союзника, чтобы он не превратился во врага, да еще в тылу, вот эта–то фатальная неизвестность и жгла тревожным огнем сердце Богдана…Молча ехал Богдан на своем Белаше, покачиваясь слегка на высоком козачьем седле, уставившись глазами в луку, ушедши глубоко в себя думами. Конь, не чувствуя ни шпор, ни удил, шел, нагнувши голову, и захватывал вытянутыми губами сочную, душистую траву; простывшая люлька висела уже без огня в зубах гетмана, но он ничего этого не замечал, припоминая и взвешивая малейшие обстоятельства из пребывания своего в Крыму {86} .
«Нет, это невозможно, — думалось ему, — подозрения мои дики и оскорбительны… С неподдельною радостью и с искренним братским радушием встретил меня в Перекопе своем Тугай–бей; и отец, и сын принимали нас с Тимком как найдорожайших гостей и не скупились на пиры и подарки. Тугай–бей со слезами на глазах делился со мной и своими радостями, и своим горем и снова клялся в вечной дружбе… Да и как бы сталось иначе? Ведь я смолоду еще, когда был заложником в Крыму, подружился с ним на всю жизнь по–юнацки, ведь мы обменялись даже своею кровью, ведь я два раза спас Тугай–бея от смерти!»
86
...обстоятельства из пребывания своего в Крыму. — Для переговоров с татарами о помощи Б. Хмельницкий дважды отправлял послов: один раз во главе с Клишей, другой с Кондратом Бурляем. По сведениям польского летописца XVII ст. С. Твардовского, Б. Хмельницкий сам ездил в Крым. Ряд историков приняли эту версию, хотя она и не подтверждается другими источниками того времени.
— Да, если уже такой друг изменить сможет, — вырвалось у Богдана вслух, — то нет на земле ничего святого!
Богдан долго сидел в Бахчисарае и дожидался аудиенции у Ислам—Гирея; придворные мурзы брали бакшиш и только водили да угощали его, но и тут помог Тугай–бей: через месяц наконец допустили посла перед светлые очи султана {87} .
И встают, воскресают в воображении Богдана картины недавнего прошлого.
Диковинный, пышный дворец; царит в нем восточная роскошь; раззолоченные, расписные арабесками залы, освещенные разноцветными окнами, блистают сказочным великолепием; царедворцы, скрестив на груди руки и склонив головы, стоят безмолвными группами; под пышным балдахином, на атласных, золотом расшитых подушках восседает падишах {88} , перед ним курятся ливанские ароматы, в устах у него дымится кальян [73] .
87
Ислам-Гирей был крымским ханом, а не султаном.
88
...восседает падишах... — Падишах—титул турецких султанов, а не крымских ханов.
73
Кальян – приспособление для курения у восточных народов. Состоит из трубки и посуды с водой, проходя через воду, дым очищается и охлаждается.
И помнится Хмельницкому, что какая–то непослушная дрожь пробежала по его телу; но он, осилив волнение, после обычных раболепных приветствий, обратился по–турецки к султану:
— До сих пор мы, соседи и братья по удали, были врагами; но к вражде принуждал нас наш утеснитель, запрягший в панское ярмо вольный русский народ. Знай же, светлейший султан, что козаки воевали с подвластным тебе народом по принуждению, поневоле, а в душе они питали всегда приязнь к верным сынам твоим, к храбрым и доблестным витязям. Теперь же час нашего ига пробил; ярмо до костей стерло наши шеи, и мы решились или умереть, или добиться свободы и зажить в мире с нашими славными соседями. Вот и послала меня к тебе, солнце востока, вся наша земля ударить челом властелину и просить у него ласки да помощи: мы предлагаем дружбу и вечный союз, клянемся сражаться за мусульманские интересы. Взгляни своим орлиным оком на эту бумагу: то наказ короля вооружиться нам всем поголовно и ударить на татар и турок. Но мы открываем твоему блистательному сиянию коварные замыслы наших деспотов и предаем свою судьбу в твои мощные руки. Враги наши — поляки — и ваши враги: они презирают силу твою, светозарный владыка, отказываются платить тебе должную дань и еще побуждают нас, подневольных, поднимать руку на своих природных друзей… Так открой же к нашему предложению высокий свой слух и склони благороднейшее сердце к нашей просьбе!
Ислам—Гирей слушал его, Богдана, с благосклонным вниманием и, видимо, тронут был его речью; он милостиво отпустил посла, пообещав сделать все, что не повредит интересам его страны, и даже протянул ему руку; но Тугай–бей передал Богдану, что султан хотя и рад был в душе исполнить просьбу козаков, хотя предложение Богдана и сулило ему многие выгоды, но он не доверял ему и боялся подвоха. Тогда Богдан предложил через Тугай–бея оставить в заложники своего сына; султан согласился на этот залог и призвал посла торжественно поклясться перед диваном [74] .
74
Диван – высший совет при султане
Памятен ему этот день, влажный и теплый, с жемчужною цепью несущихся по синему небу облаков. Богдан стоял перед султаном среди многочисленного общества мурз и начальников крымских. На лице падишаха и на всех царедворцах лежал отпечаток особенного настроения.
— Хмельницкий, — произнес наконец торжественно султан, — если твое намерение искренно, если слова твои не лукавы, то поклянись перед всеми нами на моей сабле.
Подали драгоценную саблю, и Богдан, поцеловав клинок, произнес твердым, недрогнувшим голосом.
— Боже, всей видимой и невидимой твари создатель! Перед тобой наши души открыты, тебе ведомы помышления наши! Клянусь, что все, что прошу от ханской милости, прошу от щырого сердца, что все, чем обязуюсь ему, исполню без коварства и без измены — иначе покарай меня, боже, гневом твоим и допусти, чтобы это священное лезвие отделило от моего тела преступную голову.
— Мы тебе верим теперь! — протянул Хмельницкому руку султан, а затем и все мурзы стали приветствовать его как союзника и друга.