Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения
Шрифт:
В июле произошло убийство Плеве 42 . В августе был назначен министром внутренних дел князь Святополк-Мирский 43 , объявивший «доверие» всем общественным силам страны. И, наперекор правилам астрономическим и климатологическим, началась знаменитая российская «Весна». Весна – осенью… Есть от чего прийти в сильнейшее возбуждение. Повсюду стали устраиваться митинги, сходки, манифестации. Взволновались не только передовые городские рабочие, но даже крестьяне: что им теперь сеять? Озимые или яровые? A российские административные органы растерялись: ведь весной не только появляется зеленая травка, не только распускаются листочки
42
Вячеслав Константинович фон Плеве (1846-1904) – государственный деятель. Директор Департамента полиции (1881-1884), государственный секретарь (1894-1902), министр внутренних дел и шеф жандармов (1902-1904). Убит эсером Е. С. Созоновым в Петербурге.
43
Петр Дмитриевич Святополк-Мирский (1857-1914) – государственный деятель. Генерал-адъютант, министр иностранных дел (1904-1905).
Точно также некоторую тревогу администрации вызывало и неожиданное доверие ко всем общественным силам страны. Доверие само по себе – прекрасное явление, радостное. Оказать доверие таким силам, как земские и городские учреждения, или объединения профессоров, адвокатов, врачей – давно было пора. Но к общественным силам причисляли себя всякие группы населения, даже с уголовным оттенком. А оказывать доверие им – это проявить недоверие к правам российского коронного суда.
И, конечно, эти темные элементы воспользовались доверием в значительно большей степени, чем организации прекраснодушных русских интеллигентов. Обрадовавшись весне, несмотря на начавшуюся распутицу, интеллигенты начали с того, что стали усиленно съезжаться и заседать на банкетах. После ноябрьского съезда земских деятелей в Петербурге, съезды перекинулись в провинцию, банкеты тоже.
Съезжались ветеринары, аптекарские ученики, телеграфисты, портные и даже повивальные бабки, которым казалось, что их опыт поможет стране произвести на свет конституцию.
Естественно, что от общего весеннего настроения не отставала и экспансивная Одесса. Хотя на улицах акации и не начали цвести, но расцвело множество митинговых ораторов, о существовании которых раньше никто не подозревал, кроме полиции. Одни из них захватили здание Городской думы во время заседания там членов Общества народного здравия и стали произносить горячие речи о социалистическом счастье. Другие ворвались в Благородное Собрание, где происходило празднование сорокалетия судебных уставов, и начали громить феодально-буржуазное российское законодательство.
A некоторые из этих освободителей при помощи студентов-социалистов пробрались и в университет. Занятия уже шли кое-как. Опьяняющий весенний воздух не давал возможности молодежи сосредоточиться на сухих формулах сферической тригонометрии, на кодексе Юстиниана, на диалогах Платона и на гистологии. Хотелось вырваться из тисков всей этой схоластики в широкое поле политической деятельности, где, шествуя, сыплет цветами весна. И число студентов, посещавших лекции, становилось все меньше и меньше.
Но зато в помещении нашей студенческой столовой стало слишком людно и тесно. За неимением достаточных средств посетители ее не могли устраивать здесь никакого подобия банкетов; но скромные обеды протекали теперь довольно шумно и оживленно, ели торопливо, кое-как, некоторые сидя, некоторые стоя, или двигаясь взад и вперед; со стороны могло даже казаться, что здесь не столовая, а буфет узловой станции железной дороги, где второпях утоляют свой голод пассажиры, стремящиеся умчаться в разные стороны, неизвестно куда и неизвестно зачем.
И нередко кто-либо из присутствовавших, наскоро нахлебавшись дешевого супа, становился ногами на стул, на котором перед этим сидел, призывал всех к вниманию и начинал речь:
– Товарищи! Изголодавшаяся бесправная
Россия ждет момента – сказать свое мощное свободное слово. Без свободы печати и слова мы все принуждены молчать. Мы не можем говорить. У нас закрыт рот. Вырван язык. Мы молчим, мы не в состоянии произнести ни одного звука…– Ура! – Неслось по адресу оратора после окончания речи.
Нужно, однако, сказать, что до конца 1904 года никаких бесчинств у нас среди студентов не наблюдалось. Порядок кое-какой был. Кто хотел заниматься, тот мог посещать аудитории, где было мало слушателей, но было много чистого воздуха. И кто хотел обедать в столовой, тот тоже мог свободно там есть. Но наступил 1905 год… И в столовой ораторы со стульев полезли уже на столы; а в здании университета, в аудиториях и в коридорах, запахло сероводородом. Студенты-социалисты из естественников или медиков, достаточно изучившие химию, чтобы устраивать обструкции, стали приносить с собой на лекции склянки с удушливыми газами или со зловонными жидкостями и разбивали их, обращая в бегство даже самых упорных адептов наук.
Сначала мы, академисты, и правые пытались бороться с подобным социалистическим воздухом: открывали окна, проветривали аудитории. Но вся атмосфера в стране была уже такова, что никакие проветривания помочь не могли. После многочисленных стычек и превращения аудиторий в помещения для сходок, университет был закрыт. Мы, академисты, не принимавшие активного участия в политической борьбе, осиротели. Нельзя сказать, что мы совершенно не разбирались в политике; каждый из нас сознавал, что какая-то перестройка в государственном строе нужна, что реформы необходимы, что в частности – университетам должны, наконец, дать автономию. Но крики и вопли на митингах, уличные демонстрации, яростные препирательства с противниками – все это было чуждо нашей психологии.
Может быть таилось в этом некоторое самомнение, нежелание смешиваться с теми, которые на улице много говорят и кричат, а на экзаменах молчат. Но была тут, конечно, и своего рода честность логики: если революция так напирает, а правительство так упирается, то, очевидно, обе стороны в чем-то неправы. Да и кроме того, ведь не все же революционеры дураки и негодяи; и точно также не все охранители старого строя мракобесы или люди, действующие ради собственной выгоды. И у одних есть свои умные и глупые, и у других есть свои благородные личности и подлецы. А как разобраться?
Нам стало ясно, что это – стихия. А наука должна только изучать стихии, но никак не участвовать в них. И мы с грустью покинули университет, мечтая о том времени, когда можно будет вернуться к занятиям.
Благословение Л. H. Толстого
Итак, университет был закрыт. В Одессе мне делать было нечего. Но возвращаться к родителям на Кавказ – далеко. А вдруг скоро все успокоится?
И я поехал в Кишинев, куда меня давно приглашали погостить одни знакомые.
Думал я – поживу у этих гостеприимных людей две, три недели; за это время правительство одумается, даст нам справедливую конституцию; революционеры тоже одумаются, успокоятся; земские и городские деятели отдохнут от банкетов и резолюций; в общем, все войдет в колею. И я вернусь в освобожденный от инспекции и педелей 44 автономный храм чистой науки.
Но время шло. Войска наши на Дальнем Востоке – у Сандепу, Мукдена, Телина отступали. Революционеры на Западе – в Киеве, Одессе, Харькове – наступали. Вслед за гапоновской истерией в январе начались волнения повсюду. В деревнях появились агитаторы, призывая крестьян к выступлениям против помещиков. А затем, уже в июне, одесские рабочие под руководством социал-демократов устроили пробное восстание, подожгли портовые здания; на броненосце «Потемкин» вспыхнул бунт…
44
Педель – надзиратель за студентами в университете.