Былое — это сон
Шрифт:
Трюггве поплелся, шаркая башмаками.
Я стоял в дверях и разговаривал с Сусанной, пока она переодевалась; лучше было бы войти в комнату — я буду выглядеть странно, если кто-нибудь увидит меня сейчас. Сусанна надела пижаму.
— Жарко, — объяснила она и пошла за мной к гостям.
Взгляд Гюннера скользнул по ней, по моему лицу и остановился на рассказчике. Тогда во мне первый раз шевельнулось чувство, что Сусанна недостаточно знает своего мужа. Этот беглый взгляд поведал мне о Гюннере Гюннерсене больше, чем я к тому времени знал о нем. Но я уже говорил тебе, что обезумел окончательно. Я вбил себе в голову, что все будет легко и просто.
Кто-то попытался посадить Сусанну к себе на колени, она высвободилась с королевским видом. Гюннер без всякого выражения смотрел на нее; помню, он сказал:
— Газеты
Сусанна фыркнула. Он холодно взглянул на нее и сказал, ни к кому не обращаясь:
— Безнадежно, безнадежно! Прежде писатель раскрывался, обнажал свою душу. Его читали немногие, лишь те, кто его понимал. Другие не могли. А сейчас, если он не придерживается избитых образцов, на него обрушиваются и братья-писатели и газеты.
Теперь Гюннер пристально смотрел на Сусанну, он был пьян. И начал читать стихотворение, которое я привел выше, написанное ей много лет назад. Оно как будто уже не относилось к ней, и в чтении Гюннера был какой-то низкий умысел, что-то понятное только им двоим. Сусанна осушила рюмку.
— Если б в тебе было больше этой пресловутой выносливости, — сказала она, — ты бы больше писал и меньше пил. Скучно смотреть, как ты интересничаешь.
Она была в бешенстве. Он не отрываясь глядел на нее.
— Ну, как на сей раз твоя фригидность? — запинаясь спросил он.
Я не смел поднять глаза. О, как я ненавидел в эту минуту твоего деда! Он выбил у меня почву из-под ног, мне казалось, что сейчас все присутствующие думают только о Сусанниных приемах соблазнения.
Тут я, разумеется, не ошибся, но мне этого было мало: кто же из шестерых сидящих здесь мужчин в свое время пробуждал Сусанну?
Писатель, которого не успели принести в жертву, сорвал со стены банджо, настроил его и затянул:
Weep no more my lady, weep no more to-day… [42]Гюннер отобрал у него инструмент и запел что-то с середины:
…the days go by, like a shadow o’er the heart, with sorrow where all was delight… [43]Потом швырнул банджо под диван и выпил еще рюмку. Теперь он был уже так пьян, что временами забывал, где находится. Я вспомнил свою веранду, жаркое солнце, покой, кивающие головки роз, ронявшие на пол желтые и красные лепестки. Если б по желанию можно было перенестись в другое место и пробудиться там от звука упавшей на пол книги…
42
Не плачь, моя милая, не плачь… (англ.).
43
Я собрался уходить, но Сусанна попросила меня остаться. Гости откланялись. Гюннер поднялся, но тут же опять рухнул на диван. Сусанна подсунула ему под голову подушку, он пробормотал:
— Кто все это знает, тому уже ничем не поможешь.
Он спал тяжело и беспробудно. В прихожей послышался страшный шум, я хотел выйти туда, но Сусанна меня не пустила.
В Копенгагене мы остановились в отеле на Конгенс-Нюторв, и Сусанна навещала своих знакомых, не скрывая, что приехала сюда с мужчиной. Обычно мы рано выходили из дому, посещали музеи или зоологический сад, а однажды катались вдоль берега на машине. По вечерам мы сидели в ресторане, где играла
музыка, и, случалось, Сусанна танцевала. После полуночи, усталые, мы возвращались в отель, но часто лежали и разговаривали до трех-четырех утра. Как хорошо, когда не боишься разоблачения. Мы жили, как очень счастливые супруги, и при воспоминании о той поре мне становится и грустно и радостно. По улицам мы ходили, слегка касаясь друг друга плечами, словно были одним существом. Если я раньше чего-то не рассказал ей, то, когда мы снова вернулись в Норвегию, у меня не осталось тайн от нее… кроме, кроме… одной весьма существенной, которую я не открыл и не мог бы открыть ей.Я человек осторожный и очень расчетливый. И потому не забывал, как безжалостно она выставила на всеобщее осмеяние и извратила все, что за долгие годы делал и говорил Гюннер. Не он же был причиной ее несчастья! Но тогда я почти не думал об этом. Не знаю, откуда у меня нашлось мужество бежать от нее, да и называть это мужеством не очень-то красиво с моей стороны.
Неужели все опять повторилось бы? Появился бы новый мужчина, и она говорила бы про меня дружелюбно, но в то же время снисходительно-свысока, чтобы, когда я взорвусь, извратить все прекрасное, что нас объединяло?
О нет, я был и остался последним мужчиной Сусанны Тиле.
Я понимал это, потому и бежал.
Я теперь нарочно стараюсь посильнее устать перед сном, иначе мысли о ней не дают мне уснуть, но я получил то, что хотел, и не жалуюсь.
Я уже писал, — привязываешься к вещам или к месту, где пережил что-то приятное, где был счастлив. С нашей стороны было подлостью жить вместе в домишке Гюннера в Аскере и в его квартире в Осло, где он был счастлив с Сусанной. Глупо, жестоко, но обезумевшие не ведают, что творят.
Я подошел к камину и вытащил скомканную бумажку, которую незадолго до того бросил туда. Пусть и она попадет в мою книгу:
«Мне хотелось победить Гюннера именно потому, что он ценил меня, был моим другом. Наконец хоть кто-то оказался в моей власти, и я не мог не воспользоваться этой властью, я должен был его победить. К этому примешалось и многое, что я пережил в юности, — наконец, наконец! Я разделю торжество с Сусанной, именно с ней. Мы вместе увидим его в грязи — наконец, наконец! Я обезумел от счастья, когда Сусанна выбрала меня, я загорелся мечтой. Он должен пасть! Самое главное заключалось в том, что я получил ее от него. Наконец-то по-настоящему пригодились мои деньги — я заплатил за нее наличными этому доверчивому дураку, и она допустила, чтобы ее продали, но и она тоже восторжествовала, — и мне было приятно видеть ее триумф, — восторжествовала над ним в моих объятиях. Гюннер неожиданно и по моему желанию оказался альфонсом собственной жены.
Мы оба, и она и я, должны были отомстить за себя, и мы сделали это сообща. Мы должны были отомстить за себя — неважно, что наши обидчики теперь далеко или уже скончались, неважно, не все ли равно, кого поразит наша месть, лишь бы мы осуществили ее. Мы сошлись в этом желании, как двое капризных детей. Хорошо, что Гюннер не покончил с собой, потому что, если кого-то убьешь, он будет мертвый, и все».
Я переписал эту бумажку, не изменив ни единого слова.
Что, собственно, я делал в Норвегии? Я был всеми сразу, я был и Бьёрном Люндом, и Гюннером, и Трюггве, и моим камердинером Карлсоном, и Карлом Манфредом. Меньше всего я был, наверное, Джоном Торсоном. Но интересно, кем же я был в большей степени? Теперь, в Америке, мне кажется, что в самой большой степени я был Карлом Манфредом, моим неудачливым братом. Я помню его лицо, которое и после смерти сохранило удивленное и горькое выражение, он лежал в гробу с таким видом, словно рассуждал о квадратуре круга.
Мы с Сусанной хотели одного, и я презираю себя в той, которую люблю.
Я видел Бьёрна Люнда за несколько дней до того, как он утопился. Он был бледен словно полотно и, проходя мимо, процедил сквозь зубы:
— Несчастная сноска!
До меня не сразу дошел смысл его слов: я завоевал себе право на сноску в истории норвежской литературы, потому что слишком приблизился к Гюннеру. Честно говоря, сам бы я и не догадался, но какой-то пьянчуга однажды назвал меня Господином Сноской и запинающимся языком растолковал мне, что это значит.