Былые
Шрифт:
В ответ смотрело все то же разбухшее убожество искореженной, омерзительной рожи. Но с новым изменением в ожиданиях, словно рожу надел кто-то другой.
На следующий день ощущение окрепло настолько, что он осмотрел с зеркальцем все части своего зловонного тела. Без перемен — не считая самой уже силы взглянуть. Даже сгнившие гениталии он изучил без стыда и уныния. От них немного осталось, но создавалось впечатление, что с прошлого раза, когда он осмелился смотреть, масса наросла. Теперь там, где висел лишь страх перед продолжением тлена, появился ошметок оптимизма.
Утренние преклонения он исполнял с новым пылом. Полный час сутулился над святилищем
— Уголек, — гаркнул он, — поди, — фигура в бушлате шаркнула из теней и встала перед ним, будто ожидала града тумаков. Такое уже бывало.
— Сколько ждать, прежде чем я почувствую, как что-то происходит, прежде чем я исцелюсь?
— Уже началось, хозяин.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что ты выглядишь и говоришь иначе.
Сидрус так бы и обнял мешок с костями, но взамен только тяжело хлопнул по плечу.
— Да, правда. Я правда чувствую себя лучше. Что будет дальше? — он обернулся с вопросом к Угольку, но с удивлением и раздражением обнаружил того простертым на земляном полу.
— Вставай, я с тобой разговариваю.
Сидрус плеснул себе здоровую чарку вина; час еще ранний, чтобы пить, но сегодняшний день — исключение. Уголек поднялся и прислонился к стене.
— Так отвечай, — прикрикнул Сидрус.
— Для всех по-разному. Ты принял большую порцию особой манны. Судя по твоему нынешнему состоянию, я бы сказал, что физические изменения ты заметишь в четыре дня.
— Чудно.
— Но вот что, — и снова проблеснул золотой свет, спрятавшись на дне болезненных глаз Уголька. — Для максимального эффекта нужно удерживать манну в себе.
— О чем ты?
— Нельзя исторгать манну в испражнениях.
Переменчивый норов Сидруса вспыхнул.
— Какого хрена ты толкуешь?
— Нельзя выпускать манну.
— Что, не срать?
— Да, хозяин.
— Долго?
— Сколько возможно. Чем дольше манна останется внутри, тем больше блага ты приобретешь.
Прошло два очень трудных дня, в которые Сидрус бушевал, стонал и носил растянувшийся твердый живот с великой бережностью. Силился сомкнуть внутренние мышцы. Наконец слег, обнаружив, что в горизонтальном положении владеет собой лучше. Тем временем он начал отмечать легкие перемены в лице. Закрылись многие из незаживавших нарывов. Нарастала новая кожа. Чудо. Он не смел спать, дабы не предали и не расслабились в ночи коварные кишки, упустив на свободу драгоценную целебную манну. На четвертый день он резко зашептал Угольку, сидевшему поблизости. Голос не смел повышать на случай, если реверберация вызовет обвал. Один скачущий камешек, страгивающий лавину.
— Не знаю, сколько еще смогу держаться. Что мне делать?
Долгое молчание.
— Можно попробовать пробку, хозяин.
Сидрус пронзил робкого скелета взглядом ярости, которую был обязан контролировать.
— Найди мне пробку.
С час Уголек шмыгал и шуршал по дому, а его медлительность казалась отчетливей и сильней обычного. Сидрус плевался вариантами и приказами, пока, решив, что на него не обращают внимания, не проревел:
— Твою мать, поторопись, а то не знаю…
Он прервался на полуслове, поскольку что-то сдвинулось, случилась утечка.
— Живо, — шепнул он, и вдруг Уголек
предстал пред ним, протягивая грязный неровный шарик из губки размером с маленький кулак. Самое каверзное в общении со скелетами — они всегда ухмыляются. Даже если челюсть обрастает новой кожей. Сидрус знал, что сейчас Уголек не посмеет ухмыльнуться. Но костлявый лик все равно выглядел именно так и тем больше злил.— Подай сюда и изыди.
Приказу подчинились. Сидрус ворочался под трясущимися простынями, пытаясь ввести дрожащую и упругую затычку. Простыни хлопали, древесина койки скрипела и сливалась с другим звуком, столь тихим, что мог бы показаться воображаемым, — тонким металлическим звуком из угла, словно смеялись тени.
Глава восьмая
Отцу Тимоти потребовалось немало твердости, чтобы решиться на новую встречу с Кармеллой. Видение в часовне расшатало его уверенность в себе, хотя и укрепило веру, и этот парадокс навлек состояние оцепенелой летаргии. Он всегда был набожным и сознательным христианином, следовал своим убеждениям с достоинством и целеустремленностью. Никогда не сомневался в существовании Бога. Но никогда и не воздействовали на его жизнь какие-либо силы, кроме обыденных, так что веру приходилось выжимать только из них. Теперь же он узрел. Стал жертвой яркого и мускулистого явления, что могло быть лишь сверхъестественного происхождения.
Да к тому же и значительнее многих приведенных в Писании. Причем обращено оно было к нему одному.
Ему повелели защищать ребенка — ребенка, которого он никогда не встречал. Голоса сказали, он был погребен. То есть мертв? Голоса сказали, ребенок старше него, и священник не представлял, что это значит. Он знал, что придется снова поговорить с Кармеллой и вызнать, что известно ей.
Помолился с час в своей комнатушке — молился о решимости, отваге и понимании. Затем открыл дверь и вышел на пекло дня. Он знал, что найдет Кармеллу дома, потому что никто не мог работать, когда солнце так высоко; большинство отправлялись ко сну, пока жара не спадала.
Дом Кармеллы был отделен от остальных хижин, составлявших пораженную бедностью деревушку в иссушенных полях. Отец Тимоти постучался в хрупкую дверь, и звери на внутреннем дворе затихли. Когда старуха открыла, она казалась другой. Улыбалась; никогда еще он не видел ее такой и был удивлен. Кармелла повела священника через двор, прокладывая путь к своему скромному жилищу между навозом.
— Она ждет, — сказала Кармелла, коснулась его руки и кивнула на комнату впереди. Ошеломительные запахи нафталина и возраста затмили аромат скотины. В ногах древней кровати старушки стояла самодельная колыбель. Кармелла подошла и взяла из нее длинный кружевной сверток.
— Они говорили, что ты придешь, — произнесла она, откинув ткань и раскрыв дитя на руках. Никогда еще ему не доводилось видеть пегого человека — это, думалось отцу Тимоти, и могло объяснить охватывающее неприятное ощущение. Ребенок заерзал в руках Кармеллы, силился подняться. Попытка сесть лицом к нервному священнику не была текучей — рывки сменялись спокойствием. Бросалось в глаза, что ребенок очень силен и куда старше, чем ожидал отец Тимоти. Хозяйка носилась с ней как с новорожденной, но, казалось, девочка уже готова пойти и вступить в мир. Жесткие неловкие движения вдруг прекратились — не из-за смягчения в наконец найденной позе, а скорее как у вставшей машины. Или как у модели, оцепеневшей ради долгой фотографической выдержки. Дитя очевидно знало, что он здесь, и тянулось к нему. Затем открыло глаза.