Быт Бога
Шрифт:
Крен зыбкий чуя – целое, право, явление природы, – уже слушал радио и шаги в коридоре – побольше б только сгрести на себя со всех сторон всего стороннего и Крен расшифровать.
Все как, вижу, себя ведут – ведут себя с утра до вечера, с детства до старости так: что самое важное, самое главное всегда – где-то, где-то, не тут, не здесь, где угодно, но именно – где-то!..
Оба!..
Оба, значит, ко мне просились…
…Я всегда весь тут. Я всегда тут – весь.
Идеал – так его ущербинка оживляет, как листочек варенье.
Будни – так если я сию
…И я позвал – да, позвал одного, одного из двоих, этого самого "человека по явке"…
Уверенно стало недавно мне думаться, и стал я нынче уверенно знать, что даже и дела-то ни единого уголовного мне на сделать, если – ежели не повторять и не вторить:
–– Я только родился – и уж сразу я – я…
…Я не знаю, откуда говорятся во мне эти слова – свет вокруг или темнота, иду или еду, засыпаю или проснулся…
Они – будто рядом.
Или я – рядом с ними.
…Тут – потом, что увидел я, – Свищёв опять вкубарился, схватил тот, под скрепкой, материал, веером омахнулся им, – дескать, занимайся спокойно "явкой", а, мол, "человек по материалу", что сейчас в коридоре, будет теперь "за другим" (у другого, видишь ли, следователя) – и выпал за дверь…
Вошёл, вышел…
Томная!..
И Томная сразу приходила… (Маня, не посмотрев на меня, покраснел.) Спросила про дело это – будто не знаю я, что она "сидит на тёмных"… будто не знаю я о её аккуратной форме, аккуратной речи… аккуратных её ушках…
Вошла – вышла…
Я её раньше и звал так, не нежно: Тёмная…
Полистал я было дело, потом, да, попросил этого своего "человека", Веретенникова, "побыть в коридорчике"… Пошёл за почтой.
Второго – в коридоре, тут, у окна, в тупике коридора – того-то, второго-то, уже не было…
Бред реальности, бред реальности…
Вернулся я, позвал опять Веретенникова – с "явкой", что ли, поскорей разобраться.
…Я сам с собой хочу быть на пределе искренности.
Я хочу быть на пределе!
Я хочу быть на пределе?..
Вся моя прежняя жизнь была "Тебе говорят!", а теперь моя жизнь на каждом шагу – "Оказывается!.."
Трепет такой нынче во мне, будто сказано нечто было громко и адресно, но будто бы на языке, не понятном мне; я кручу головой – и не вник ещё вполне, что сказанное раздалось… во мне самом.
А коли разобрался в себе, во мне, – то что мне вот хоть бы этот допрос этого самого Веретенникова!
Во-от!..
Звон, звон.
Маня держал трубку – потом, что, да, Маня, я видел, держал телефонную трубку… ободками красными смотрел на меня – и, я видел это, он не видел, что я смотрю на него!..
С мига с этого – о! – с этого мига, и без всяких "конечно" и "пожалуй", и пропал у меня мой телесный вес… Как на качели, как на качели, когда-то, когда-то, в верхней точке, в верхней точке…
Папироса, видел я, была у Мани в зубах: папиросы он только, чтоб, куря, печатать… Вспомнил я даже в тот миг, в то мгновение, что печатая, он бьёт указательным пальцем правой и средним пальцем левой…
Несуразно, несуразно…
Несуразного нет – есть не моё.
Во-от!..
Вот и стало длиться и длиться и теперь
всё длится моё внимание стыдливое: как когда я деньги в ларёк подал и пошёл, а все вокруг закричали почему-то, кричали кому-то, чтоб он хлеб-то взял…Заслан-то, скорей всего, если и заслан, я – в самого себя!
И я, да, слышал – в тот долгий миг, в тот до-олгий, когда были трубка и папироса, – как по радио, на шифоньере, тихонечко пел, как назло, кто-то намеренно гнусаво, так что прежде всего хотелось сказать, заявить, что меня нет там – меня нету там, где это гнусавое почитается остроумным.
И колко ощутилось, ощутилось как новость, что сейчас там, где-то там, в каком-то… кабинете, где есть я, есть ещё и Маня и "человек по явке".
И задлился Крен и головокружение трезвящее.
На белой улице под ровным небом между домов, похожих друг на друга, снег был белый, и снег лежал ровно…
–– Я родился и сразу – я… Я лишь только родился, но уже я – я!.. – спасительно я слышал спасительное в себе обо мне.
Хотелось же виновато – виновато хотелось лишний раз глянуть на Маню, на "человека", виновато хотелось выйти из Кабинета, виновато хотелось, чтоб кто-нибудь зашёл…
Рыженький потом, сразу, заходил: зашёл – всегда он заходит словно вдруг. И то, что он редко заходит, из соседнего-то кабинета, а теперь зашёл, – уж и это словно бы сегодня мне в упрёк. Виноват будто я, что он такой – там, где он такой, – маленький (потому и в форме, для солидности, он всегда) и что волосы у него такие рыжие и постоянно рыжие.
И тут же будто е-еле послышалось, хотя никогда не слышалось, как Шуйцев, за стенкой-то, печатает сейчас: и будто, опять же, я виноват, что он, Шуйцев, – там, где он есть, – за машинкой "клопов давит", да ещё и лоб морщит…
Рыженький, да-да, лишь на меня и на шифоньер глянул – всё там ли, мол, "ящик" (для прошивания дел).
И – о! – сделалось мне так, будто я впервые в жизни и в самом деле… взял чужой коробок спичечный!..
Мысль, сюда, моя мысль! – а не воспоминание о мысли.
Ранимо ранящим себя изнутри ощутил я опять себя: и раньше, правда, что уж там, с начала с самого моего в этом Здании,
Здании этом огромном, внимание ко мне было и стыдящее, и стыдливое…
Спрашивали – ну, например:
– – Часы твои сколько стоят?
–– Не знаю.
–– Как, ты сам ведь брал?
–– А не помню… Зачем?..
Сегодня же – о! – с того мига, с трубки и с зубов Маниных, внимание ко мне Здания сделалось ещё и, чую, нетерпеливым.
Забыл я даже про "человека": торопливо вставил новую закладку (шесть, стало быть, листов через копирку), дерзко стал опять "обвиниловку"…
Но я – чист!
Да и вообще: никто ничего обо мне!..
Тем более, я – чист…
Шоколадов?.. Этот, молодой, с осени тут всего-навсего: тот же, что и я, "универ" окончил – так мы с ним в "универе" не были знакомы, даже ни разу не виделись и не слышались.
Виновато – виноватно было и за речь – за речь свою, мою, нынешнюю новую, уныло-краткую, уныло-едкую:
– – Настали жеванные времена!
–– Жевательно…