Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека

Клепикова Елена

Шрифт:

Ося, тот и вовсе не собирался на родину: «Я не представляю себя туристом в стране, где вырос и прожил тридцать два года. В России похоронено мое сердце, но в те места, где ты пережил любовь, не возвращаются». А со слов его московского друга Андрея Сергеева, устраивал проверку на вшивость питерских доброхотов и каждого спрашивал — ехать ему или не ехать?

Особенно усердствовал его заклятый друг Саша Кушнер, который стал притчей во языцех для тех, кто его знал: «сидит в танке и боится, что ему на голову свалится яблоко», «пьет бессмертие из десертной ложки» и прочие приставучие характеристики. Уж как он уламывал Бродского посетить Петербург: «Тут одной поездкой не отделаешься…» Бродскому осталось жить всего ничего после неудачной операции на сердце, а Кушнер донимал

его и портил жизнь. Сначала выклянчил у него вступительное слово на своем нью-йоркском вечере, готовя которое Бродский сказал Андрею Сергееву: «Посредственный человек, посредственный стихотворец», а перенося на Кушнера хрестоматийную характеристику Сталина Троцким, — «самая выдающаяся посредственность русской поэзии». Потом выцыганил это вступительное слово в письменном виде — в качестве то ли индульгенции, то ли пропуска в бессмертие — и поставил предисловием к своей книге. Громадный Довлатов был у них на посылках, на побегушках. Сережа потом рассказывал мне, что «никогда не видел Иосифа таким разъяренным», как тогда, когда Бродский вручил ему текст для передачи Кушнеру, только чтобы самому с ним не встречаться. Но потом не выдержал и опроверг это вынужденное вступительное слово убийственным стихотворением. Нет худа без добра: попрошай, вымогатель и юзер Кушнер послужил ему пусть негативным, отрицательным, но вдохновением:

Не надо обо мне. Не надо ни о ком. Заботься о себе, о всаднице матраса. Я был не лишним ртом, но лишним языком, подспудным грызуном словарного запаса. Теперь в твоих глазах амбарного кота, хранившего зерно от порчи и урона, читается печаль, дремавшая тогда, когда за мной гналась секира фараона. С чего бы это вдруг? Серебряный висок? Оскомина во рту от сладостей восточных? Потусторонний звук? Но то шуршит песок, пустыни талисман, в моих часах песочных. Помол его жесток, крупицы — тяжелы, и кости в нем белей, чем просто перемыты. Но лучше грызть его, чем губы от жары облизывать в тени осевшей пирамиды.

Не хило! Эти строфы — результат внимательного чтения «Трех евреев», стихотворное резюме моего докуромана. Вплоть до прямых совпадений. То, для чего мне понадобилось триста страниц, Бродский изложил в шестнадцати строчках. Боль, обида, гнев, брезгливость — вот эмоциональный замес, послуживший импульсом этого стихотворения, в котором ИБ объявляет Кушнера своим заклятым врагом. Как и было по жизни.

Когда-то, еще в Питере, Бродский сочинил шутливо-патетический стишок «На Васильевский остров я приду умирать», а уже здесь, в Нью-Йорке, Довлатов спародировал его до полного абсурда: «Где живет, не знаю, а умирать ходит на Васильевский остров». А шутил ли Бродский, когда написал:

Хотя бесчувственному телу равно повсюду истлевать, лишенное родимой глины, оно в аллювии долины Ломбардской гнить не прочь. Понеже свой континент и черви те же.

Шутя говорил всерьез, коли признавался: «Если существует перевоплощение, я хотел бы свою следующую жизнь прожить в Венеции, быть там кошкой, чем угодно, даже крысой, но обязательно в Венеции». В конце концов своего добился: лежит на острове мертвых — Сан-Микеле.

А Довлатов лежит здесь у нас, в Куинсе, спальном районе Нью-Йорка. Как был при жизни Сережи его соседом, так, переехав, стал соседом покойника и прохожу или проезжаю мимо еврейского кладбища Mount Hebron с гостеприимно, как на кладбищенской картине Шагала, открытыми

воротами, где на участке 9, секция Н (латинское) захоронен Сережа, полукровка, — прохожу и окликаю его. В ответ ни гугу. Лена Довлатова говорит, что звать надо громче, Сережа и при жизни был туговат на ухо, вдова уже не помнит на какое, а Лена Клепикова, та вообще считает мои оклики кощунством, но постепенно привыкла. Или это я не слышу Сережу, а он кричит, надрывает горло?

Но не найдет отзыва тот глагол, Что страстное земное перешел.

Я так и назвал свой двухчасовой фильм о нем — «Мой сосед Сережа Довлатов», хотя точнее было бы назвать «Мой друг Сережа Довлатов». Я начал этот фильм с его могилы и развернул сюжет ретроспективно: от трагической смерти к трагической жизни. С тех пор иммигрантский район, где Сережу знал каждый, неузнаваемо этнически изменился — вместо от Москвы до самых до окраин здесь теперь поселились «граждане Востока» — бухарские евреи, которые не знают Довлатова, а он даже не подозревал об их существовании. Я уже об этом писал.

Недавно, в канун очередной годовщины Довлатова, я был на одном гульбище в ресторане «Эмералд» на Куинс-бульваре, недалеко от дома, где он когда-то жил и откуда видно кладбище, где похоронен, — теперь в этом доме живут его вдова Лена и его дети — Катя и Коля. Среди присутствующих на нашей встрече были состарившиеся знакомые Сережи и даже герои его мнимодокументальной прозы и записных книжек (в том числе неоднократно им и мною упомянутые Соломон и Изя Шапиро). Не уверен, что Сережа узнал бы нас, да и мы самих себя — тогдашние теперешних — вряд ли.

Я принадлежу к промежуточному поколению, которого на самом деле нет. Родился во время войны, к концу школы остался только один класс моих однолеток, и Лена оказалась в одном со мной. Какое счастье и какая мука было видеть ее каждый день! Так я вижу ее каждый день с тех пор, как мы женаты: праздник, который всегда со мной. Теперь здесь, в Нью-Йорке, у меня появилась своя мишпуха, моего поколения, а то на несколько или дюжину лет моложе (есть одна, что и вовсе годится в дочери), но — другая жизнь и берег дальний:

Здесь мои приятели, Там — мои друзья.

Даже враги, и те уже все — там. Потерять врага хуже, чем друга. Я тоскую по своим врагам безутешно. Правда, появляются новые, молодые, энергичные. У меня редкий талант — плодить себе врагов.

Самый молодой из друзей — мой сын. Помню, меня смущало, когда Нора Сергеевна говорила про Довлатова: «Как вы не понимаете, Володя! Сережа — не сын, а друг!» Так и было — вплоть до старушечьих капризов: могла разбудить Сережу среди ночи: «Хочу в Манхэттен!» — и Довлатов вез ее на Бруклинский то ли Куинсовский мост, чтобы она могла сверху глянуть на огни большого города. При этом весьма критически относилась к своему другу взамен сына: «В большом теле — мелкий дух».

— Я потеряла не сына, а друга! — кричала она мне в трубку, и я жалел бедного Сережу, что для родной матери он был другом, а была ли их дружба взаимной? Кто спорит, друг — это больше, чем сын: опора на старости лет, ощущение хоть какой надежности, пусть это и старческий эгоизм. А завещала себя похоронить Нора Сергеевна вместе с сыном, и вот ночью, за большую мзду, Сережину могилу вскопали и подселили к нему его мать, с которой этот огромный детина так неестественно тесно был связан по жизни, а теперь и посмертно, навечно. Никуда ему не деться от старухи!

Не до такой степени, конечно, но с моим сыном мы — друзья. Не в урон моему отцовству, надеюсь. Кто это знает, так Лена — она даже попрекала меня, что я заразил Жеку своей ревностью. Не в прямом смысле, а опосредованно — своей ревнивой прозой. А не наоборот? Это Жека заразил меня своей ревностью — как писателя, а у меня как раз было кислородное голодание по части сюжетов, тогда как у Жеки имелись все основания для ревности — не одно воображение, и кончилось это семейным крахом, что еще больше меня с ним сблизило.

Поделиться с друзьями: