Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бытие и возраст. Монография в диалогах
Шрифт:

Эстетическая составляющая всегда работает таким образом. Тексты, которые выбывают из своего актуального, конструктивного контекста (например, тексты географии Птолемея или карты Греции и Рима, карты Фернандо Магеллана), сохраняются потому, что нужны эстетически. Именно с эстетической точки зрения нам интересно изучать астрономию Птолемея или медицину Гиппократа. Художник сохраняет старое и производит его ревалоризацию, более того – придает ему сверхценность, потому что эти объекты, раз уж они уцелели, обретают новую жизнь, несравненно более долгосрочную, чем была им суждена в рамках простой полезности, чистой функциональности. Получается, что и сама старость эстетизирована и дает санкцию эстетике как таковой. Смысл эстетики – сохранить ненужное, то, что не является строго необходимым, сохранить то, для чего нет особых эвокаций. Внутри искусства существуют области для эвокаций – резонансов, построенных на гормональных воздействиях. Но область

чистой эстетики, чистого искусства основывается на том, что вещи и тела, пережившие соответствие своему эйдосу, которые в каком-то смысле и Богу-то не нужны, тем не менее нужны художнику. Удивительно хранение ненужного, но при этом предельно необходимого в качестве человечности самого человеческого. Если бы не этот образ старости, который хранится далеко за пределами своей нужности, своей востребованности, функциональности, не было бы оснований для чистой эстетики вообще, поскольку эта функция каждый раз заново актуализируется через обращение к старому, брошенному, бросовому, даруя новое хранение и новые сроки в вечности.

К.П.: Самое время упомянуть и бесцельную целесообразность Канта16. Не подходим ли мы к тому, что старость может быть объяснена в рамках именно третьей «Критики» И. Канта – «Критики способности суждения»? Как пишет самарский философ С. А. Лишаев, «ветхое – это и есть бесцельная целесообразность»17. И здесь можно выявить методологию. Старость как феномен социально-философский, антропологический может быть объяснена через бесцельную целесообразность артефактов (искусственно созданных вещей). Чем, грубо говоря, артефакт отличается от техники? Если техника имеет ярко выраженную постановку цели и средств и техническое устройство – это устройство, с помощью которого можно достигать цели, то артефакт – это, бесспорно, искусственно созданная вещь, цель которой, однако, забыта, утеряна или неактуальна18. В некотором смысле мы можем говорить о том, что старик – это артефакт человеческого бытия.

Я хотел бы ещё добавить, что гламурность современного мира – это тоже явление скорее эстетическое, чем функциональное. И поразительным образом, приобретая гламурность, мы теряем утилитарное удобство. Есть некое поразительное утилитарное удобство старых вещей. Я бы это перенес и на стариков – присутствует некая утилитарная полезность старых людей. Некогда, ещё в советские времена, был субботник в ЛГУ, во время которого мы должны были перенести в другое помещёние все вещи Д. И. Менделеева – вещи, книги, мебель, баночки с лекарствами, хранящиеся в Музее Менделеева, располагающемся в главном здании университета, «12 коллегий». Перебирая это скопище артефактов, относящихся к повседневной жизни Дмитрия Ивановича, я понял, что время конца XIX – начала XX вв. – это время гораздо более удобных вещей, чем мы имеем в наш век прессованного картона. Мы живем гораздо менее удобно.

Вспомним сцену из «Жертвоприношения» Андрея Тарковского. Герою фильма на день рождения дарят карту Европы XVII в., которая совсем непохожа на Европу в современных картографических изображениях. Герой делает замечание, что Европа «на самом деле», как оказывается, выглядит совсем иначе, чем думали в XVII в. Даритель отвечает: «И ведь люди тогда жили, и жили очень неплохо!»

На русский язык переведены медицинские трактаты Авиценны. Если их почитать, можно найти массу практических советов, о которых забыли современные терапевты в поликлиниках, и извлечь немало практической пользы. То же относится к терапевтическим справочникам старых изданий – там прекрасно, просто и точно, описаны многие болезни.

Поразительное утилитарное удобство старых вещей можно перенести и на старых людей. Например, «социальный институт» бабушки: для того, у кого есть маленький ребёнок, какая удобная, совершенно необходимая «вещь» – бабушка!

Также следует отметить, что старые вещи, особенно когда они предстают как некое единство, позволяют реально путешествовать в истории. Если я приезжаю в деревню, где нет электричества и водопровода, то живу так, как жили мои предки. Я постигаю историю глубже, как бы «изнутри».

А. С.: Насчет утилитарности – это, пожалуй, спорный вопрос. Подручность современных девайсов всё-таки не идёт ни в какое сравнение со старыми вещами. Старые интерьеры были удобнее в том, что взаимодействие с инструментом и даже с несколькими простыми вещами должно было актуализовать множество поведенческих программ или некоторые спектры деятельности, нужные для полноты человеческого. Шарманку и ту нужно было покрутить, а не просто нажать кнопочку. Не говоря уже о табакерках, флакончиках и пр. Здесь пригодность определяется антропомерностью. Некоторая критическая сумма вещей (тем более если среди них есть инструменты) достаточна для того, чтобы воспроизвести

человеческое в человеке.

Современные интерьеры совершенно не таковы. От всего этого возникает драйв опустошенности, тот самый триумф пустых скоростей, который требует найти точки креплений. Старость же в силу «выпадения» из всех функциональных режимов чрезвычайно затрудняет жизнь окружающих. Остаётся вопрос о статусе этого затруднения, о его великом смысле. Эти последние затруднения остаются, и хочется сказать, что такой-то жизнью и подобает жить. Если мы и превзошли того человека, которого должно превзойти, согласно Ницше, но все же неизвестно, каким будет следующий.

Здесь также присутствует идеологический момент. Современные вещи – это расходный материал эйдосов. Сам дизайнерский первообразец существует в непонятном пространстве (примерно там, где и Платон размещал свои эйдосы), и, чтобы очередное дизайн-решение сбросить в осуществление, нужно нажать кнопочку или перевести деньги со счета на счет. Отдельных экземпляров расходного материала не жалко, а эйдосы не стареют, но именно поэтому, когда мы вдруг ни с того ни с сего цепляемся за какие-то детали интерьера, мы наделяем их самодостаточностью. Сравнимо ли отношение к старым вещам, которые уже не нужны как вещь, – с нашим отношением к нашим близким? Я думаю, что здесь есть какая-то удивительная связь…

К.П.: Да, здесь действительно уместно обратиться к хайдеггеровской «подручности»19. Хотя я бы употребил и другой нефилософский термин – «намоленность». Любой артефакт или техническое устройство предполагает два плана бытия. Любой инструмент предполагает умение им пользоваться – не только внутреннюю невидимую технику, предполагающую искусство применения, но и бесконечные индивидуальные особенности, даже не на уровне рассудка, а на уровне «памяти тела». Пример, который часто приводил профессор Г.Ф. Сунягин: белый охотник презрительно смотрит на примитивное копье, но выясняется, что он со своим замечательным винчестером новейшей марки просто трусит при виде дикого животного, а зулус так искусно и отважно использует свое копье, что обнаруживается его несомненное преимущество перед самой совершенной техникой, не дополненной необходимыми навыками и, главное, присутствием духа.

Наконец, тема старости необходимо связана с проблемой страха, прежде всего страха смерти. Старость – это такой возраст, когда смерть вполне актуальна. С этой точки зрения старость существует под знаком страха. Можно даже определить старость как существование ввиду неминуемой смерти. Реакция на этот онтологический страх возможна в двух проявлениях: это проявление модуса боязни или, если использовать кьеркегоровское слово Furcht, низкого страха, или модуса высокого страха, который религиозные люди называют страхом Божьим и который мы могли бы обозначить кьеркегоровским словом Angst. Соответственно, общность стариков распадается на две части. Каждый человек выстраивает стратегию своей старости либо под знаком Angst, либо под знаком Furcht20. Соответственно, я говорю о подлинных стариках и стариках неудавшихся, стариках-симулякрах. Настоящие старики, захваченные высоким страхом, боятся не выполнить своё предназначение, не ответить на Beruf21, не исполнить свой долг. А неудавшиеся старики, которые одержимы низким страхом, – это старики-честолюбцы, одержимые волей к власти, или – ещё более низкие градации – это старики-сладострастники и старики-сластёны. У Демокрита есть простая и емкая формула настоящей старости: старик должен быть приветлив и серьёзен. Настоящий старик – это тот, у кого преобладает рациональное начало – разум в кантовском смысле этого слова. Преобладание разума означает и подлинную серьезность настоящего старика. У неудавшегося же старика разум подавлен, преобладает начало эмоциональное.

Старость в любом случае представляет собой трагедию. Но либо человек, вступая в возраст старости, сохраняет и развивает разумную душу, либо, согласно терминологии Платона, он отдаётся во власть души чувственной или яростной22. Либо высокая трагедия, либо трагикомедия, которая, в лучшем случае, вызывает жалость к её главному персонажу (а не брезгливость или презрение). Движение по возрастам прежде всего проявляется в модификации сферы желаний. Желания настоящего старика – это желания разумной души, которые направлены за пределы своего тела. Старик преодолевает идентификацию со своим телом, растождествляется с ним и выходит за его рамки прежде всего через общение с другими, и так проявляется приветливость старика. Приветливость его обусловлена именно тем, что он выходит из своего тела в общение с другими. Таким образом я понимаю (и принимаю) формулу Демокрита.

Поделиться с друзьями: