Бытие и возраст. Монография в диалогах
Шрифт:
В старости, несомненно, присутствует определенная красота, которая может акцентироваться в культуре. Но всё-таки первый шаг к настоящей старости – это способность выхода за пределы своего тела, за пределы его красоты. Для настоящего старика не только осознание достоинства красоты своего тела, но и старческие недомогания не стоят на первом плане. Он думает не о своём телесном благополучии, а о телесном и душевном благополучии своих близких – прежде всего детей, внуков, учеников. Радости их тел и душ – главные радости старика. И здесь важно, способен ты или не способен радоваться за других. Если способен, в этом и содержится конкретный смысл любви настоящего старика к детям. Растождествление со своим телом у старика осуществляется через практику аскезы. Аскеза – это первый внешний признак настоящего старика. Освобождаясь с помощью аскезы от непосредственной идентичности
Вот она, эта способность идентифицироваться не только с телами других людей, но и с телом универсума, с телом культуры, восторгаться природой и произведениями искусства.
Ну и. конечно, для человека, который живёт в ауре осевого времени, в письменной цивилизации, на первом плане стоят книги. Меня поражает фундаментальная предусмотрительность Марка Аврелия. Он пишет, что уже с молодости начал собирать книги, которые собирался читать в старости. Старость представляется как время чтения хороших книг (на что у деятельного императора не было времени), которые суть некий «золотой фонд старости».
Таким образом, проблема старика – это проблема его взаимоотношений с культурой. Если старику этот контакт с культурой наладить не удалось, это ущерб старости. Поражают искренние слова старого И. Дарвина в «Автобиографии»: мол, он в качестве ученого превратился в машину для переработки позитивных фактов. (Кстати вот оно – возмездие позитивизма!). И. Дарвин сожалеет, что перестал получать то наслаждение от искусства, которое было ему в юности дано. В старости он должен был довольствоваться всего лишь массовыми сентиментальными романами, внутреннюю пустоту которых он не мог не чувствовать. И это характерная черта и проблема нашей письменной цивилизации. Массовая литература, вылившаяся сегодня в телевизионные сериалы, – это литература второго сорта, она может занимать лишь неподлинного старика.
Таким образом, я пытаюсь обозначить основные пункты программы старости: любовь к другим на фоне растождествления со своим собственным телом и обращение и постепенное духовное растворение в мире культуры и в мире природы.
А. С.: Добавлю несколько замечаний о полноте, точности и честности самоотчета. Повышенное бесстрашие, приходящее с возрастом, помимо всего прочего, имеет форму нарастания анестезии, связанной с уменьшением самого разброса витальности, внутренней пульсации витальности, которая в жизнеспособном теле обязательно зашкаливает и за страх, и за ликование. Но постепенно этот разброс уменьшается, пики кривой становятся всё более низкими, нарастает анестезия и происходят некоторые важные «расцепления», которые отчасти могут прояснить определённые формы этого бесстрашия, вернее, даже его данность самому себе. Если мы проанализируем страх смерти в его острой стадии, который испытывается любыми душами (психеями) и телами, мы можем вычленить по крайней мере три компонента: помимо страха прекращения существования, это ещё страх ущерба собственной телесности и, конечно, страх (боязнь) боли. В одной из песенок Псоя Короленко от имени влюблённой барышни поется:
Потом с балкона смелоВниз брошусь с головойИ буду с белой пенойЛежать на мостовой.Но это ведь спеть легко. Представление о своём утратившем в случае разрушительного, «неэстетичного» суицида привлекательность теле порой останавливает надежнее, чем абстрактный, эстетически нейтральный «уход из жизни». Если представить, что тело останется прекрасным и боли не будет и достаточно сказать «стоп», и сердце остановится, думаю, количество самоубийств резко возросло бы. Но эта отягощенность телом как главным замедлителем и страхами, с ним связанными, выступают дополнительной силой сопротивления суицидальным трендам, особенно в юном возрасте.
В старости своё тело воспринимается уже как лишенное того, что мы называем appeal, потому что эстетизация
красивой старости далека от этой формы (например, у Ван Гога), и лишь по случайному стечению обстоятельств или на ином основании может называться красотой. Красивый старик совсем не то, что красивый юноша или красивая девушка. Здесь различие даже больше, чем между прекрасным и возвышенным, по И. Канту. Это некая лишённая непосредственности эстетизация, а само тело как данность уже не может служить украшением в глазах других. Поэтому изнутри не так страшен и причиненный ему ущерб. (Что добавят несколько шрамов и морщин к уже имеющимся?!)Так же, по-видимому, обстоит дело и с болью. Боль всё равно присутствует. Эти факторы у старика носят несколько иной характер, чем, например, у воина. Можно их интерпретировать как замедление флуктуации жизненных порывов: говорят, если в старости ты проснулся и ничего не болит, значит, ты уже умер.
С другой стороны, мы имеем такую прекрасную форму самоотчета, как некое обращённое к самому себе напутствие. Оно может быть сжато в коротких формах поэзии, а могло бы быть развернуто в том самом самоотчете. Можно привести строки Арсения Тарковского:
Меркнет зрение – сила моя,Два незримых алмазных копья;Глохнет слух, полный давнего громаИ дыхания отчего дома…И не светятся больше ночамиДва крыла у меня за плечами.Я свеча, я сгорел на пиру.Соберите мой воск поутру.И здесь мы обращаемся к самоотчету: как «меркнет зрение»? Как глохнет слух? Что сталось с двумя крылами?
И мы не знаем, какая стратегия является истинной. Принимать ли честно свидетельство времени? Соглашаться ли с ним? Будет ли действительным мужеством согласие с вердиктом? А может быть, и нет, может, это будет формой распущенности, постыдной бравадой собственной старостью и беспомощностью – как некий отказ от борьбы, от противодействия времени.
Ребенку порой кажется, что невероятно стыдно ходить в таком старом виде. Моя дочь в детстве спросила про дряхлую старушку: «Папа, а можно я бабушку палочкой потрогаю?» Впрочем, понятно, что для детей почти всё взрослые старые, за исключением мамы и папы. Но тогда каков уход от этой распущенности? До какого-то времени можно будет поддерживать соучастие в прежнем ходе дел, только это будет требовать всё больших усилий. То, что для юноши легко и просто – военный поход, участие в пирушке, просто прогулка по лесу, – от старика требует труда. Оправданы ли эти усилия, нужны ли? Или лучше от них отказаться? И если мы от них отказываемся, что это – поставленный на себе крест или честность?
А женская старость всегда трагедия внутри трагедии. То, что для юной девушки дано само собой, по мере проживания для достижения того же результата требует всё больших внешних средств – косметики, белил, румян и пр. Но прилагать эти усилия, возможно, все же стоит во избежание постыдной капитуляции, во избежание особой распущенности, на которую способна только старость, постыдного бытия в мире (по крайней мере для неофитов, которые только вступают в мир). Отношение детей здесь показательно. Когда ребёнок восклицает: «А король-то голый!», мы понимаем, что устами младенца глаголет истина, а когда ребёнок говорит: «Ух, какой ты старый!» – то нужно ребёнка научить, что так говорить неприлично (как неприлично сказать гостю: «Вы столько едите, мама сказала, что на вас не напасёшься»). С этим связана первая социализация, первый опыт взросления. Потом мы учимся не замечать старости. Все эти модусы культуры, однако, не затрагивают радикальный вопрос внутреннего самоотчёта: как мириться с этим публичным неприличием?
Тут есть две стратегии. Европейская стратегия заключается в том, что центр тяжести переносится на символическое. Даосская стратегия предстает как искусство постепенного, незаметного исчезновения. И в какой-то точке эти стратегии совпадают.
К. П.: Мой пафос состоит в том, что красота старости реально существует. Но существует и ужас перед старостью. Причем это ужас такого же рода, как ужас перед мертвым телом. Говорят, бояться надо не покойников, а живых. Но ужас перед мёртвым телом сложно преодолеть (хотя этот ужас порой оборачивается специфическим извращением – некрофильством). Итак, я позиционирую красоту старости. Она трагична именно потому, что амбивалентна и связана с ужасом перед мертвым (или умирающим) телом.