Бывший сын
Шрифт:
В течение недели Франциск не выходил из комнаты. Не совершал ошибку. «Не выходи из комнаты, считай, что тебя продуло. Что интересней на свете стены и стула? Зачем выходить оттуда, куда вернешься вечером таким же, каким ты был… тем более изувеченным». За дверью было все бессмысленно, и Франциск продолжал проводить часы перед стиральной машиной, вновь и вновь разглядывая мокрые вещи, которыми жонглировал барабан…
Иногда приходил Стас. Молча раздевался и проходил в кухню. Сам заваривал себе чай и подолгу смотрел в окно. Себестоимость чувств, которые друзья испытали вечером девятнадцатого декабря, оказалась слишком высокой. Наступило время платить по счетам. Долго и дорого. Оставалось
Город облегченно выдохнул, когда прошел слух, что дело о массовых беспорядках закрыто. Больше сажать не будут. Государственная машина и так не может переварить всех, кого заглотнула. Появился воздух. Теперь можно было выходить из дома не опасаясь, что в конце дня окажешься за решеткой. Хорошие, очень хорошие новости. Впору закатывать праздник, но праздников не было. Рождество и Новый год многие не отмечали. Непонятно было, за что поднимать бокалы. Город, в котором когда-то родился Франциск, по-прежнему оставался слишком маленьким. Здесь невозможно было оставаться в стороне. Так или иначе ты или кто-то из твоих знакомых оказывался в тюрьме. Здесь действовало правило даже не семи, но двух рукопожатий. Слишком коротким было расстояние от твоей до соседской судьбы, до соседской беды.
Год заканчивался открытками, которые посылали заключенным, и новыми санкциями, которые страны континента вводили против вновь избранного президента. Ситуация стабилизировалась. Пыль возвращалась на свои места.
— Франциск, протри, пожалуйста, и трюмо тоже.
— Мама, я не буду отмечать с вами Новый год, хорошо?
— Даже не зайдешь к нам?
— Я могу вечером зайти, часов в семь, но боя курантов ждать не буду.
— Ну хоть бы по первому времени с нами отметил…
— Не хочу… Ни по их, ни по нашему времени не хочу отмечать! Мама, слушай, а где дедовские ордена?
— Дедовские?
— Да! Зачем ты переспрашиваешь, если все прекрасно слышишь? Где ордена, я не нашел их у бабушки.
— Ах ордена… А, ты имеешь в виду те дедовские ордена, которые у нас были. Те ордена… Ну, так зачем они были нужны? Они ведь вечно где-то пылились, никто их и не мог найти, а почему ты спрашиваешь?
— Мама, где ордена?!
— Мы их продали… Как мы тогда думали, чтобы куда-нибудь съездить…
— Это он сделал, да?
Франциск решил играть. Вновь. По несколько часов в день. Как в лицее. Он снял чехол и протер инструмент. Циск пришел к выводу, что лучшего способа не найти. Гаммы и трезвучия — вот спасение. Других способов Франциск не придумал. Самостоятельно Франциск проходил школьную программу. Вновь. Этюд за этюдом, штрих за штрихом. Залигованные фразы и страницы разорванных нот, вступления и финалы, каденции, каденции, каденции. Франциск не собирался поступать в консерваторию, но хотел играть так, чтобы не было стыдно за чистоту и соединения. Впервые в жизни Циск получал настоящее удовольствие от игры, от самого процесса звукоизвлечения. Его больше никто не заставлял. Напротив. Он сам брал в руки инструмент, сам канифолил смычок и садился к столу, что заменял пульт. День за днем, сам, без педагога, Франциск продвигался все дальше и дальше, вглубь сонат, к репризам и кульминациям. Словно асфальт снегом, будто плечи перхотью, гриф возле ставки покрывался белой полосой. Пальцы вспоминали свое дело. На левой руке заживали первые мозоли, на ставке появлялся нарост.
Теперь Франциск получал
удовольствие не только от исполнения концертов, но от самой возможности сыграть фразу из этюда. «Слава богу, исполнять упражнения пока не запрещено». Сыграв первые такты концерта, Циск представлял себя на большой сцене филармонии. Он представлял, как вслед за ним вступает оркестр, и как перед заполненным до отказа залом он начинает сложный разговор с музыкантами и с залом, с дирижером, с инструментом — и с самим собой. Виолончель немного покачивалась, и, взобравшись на вершину пассажа, Франциск останавливался, чтобы повторить восхождение вновь.Когда соседка начинала стучать, Франциск откладывал виолончель и, приготовив себе скромный ужин, садился перед телевизором. Порой, переключая телеканалы, Франциск представлял, что человек на экране — его отец. Ведущий новостного выпуска, безликий чиновник, известный спортсмен. Вглядываясь в незнакомые лица, Франциск пытался отыскать в них родные черты. Иногда, по несколько раз за вечер, Циск присваивал отцовство тому или иному мужчине. Разглядывая морщинки под глазами министра иностранных дел и областного тракториста, спасателя и ректора государственного университета, Франциск раз за разом повторял про себя: «папа». Внимательно слушая очередное выступление президента, Франциск думал, что, возможно, именно этот мужчина когда-то охмурил его мать: «Быть может, они были вместе? Ночь, максимум две. Мать, конечно, помнит об этом, но теперь, как и все граждане страны, боится говорить даже о моем отце. Быть может, именно этим стоит объяснять тот факт, что этот человек, который и сам воспитывался без отца, так строг со своим народом?»
Франциск смотрел на президента и пытался убедить себя в том, что именно этот суровый и невзыскательный мужчина является его родным отцом, но ничего не выходило. Сходства не было. Франциск не понимал говорящего. Крупный взрослый мужчина пытался докричаться до сограждан, угрожал, запугивал собственный народ, и Франциск никак не мог понять, зачем он это делает. «К кому он обращается? Кто эти люди? Какую жизнь нужно прожить, чтобы поверить его словам? Что? Что должно произойти в жизни человека, чтобы он верил этим словам?»
Франциск продолжал думать о своем отце, и корреспондент государственного канала рассказывал жителям молодой республики, что «пятиконечная звезда на гербе нашей страны есть не пережиток красного прошлого, как могло бы показаться, но не что иное, как символ распятия Христа!». Франциск брался за голову и закрывал глаза.
Через несколько месяцев граждане маленькой республики пришли в себя. Наступило лето. Умерла экономика. Страну парализовал кризис.
Франциск часто звонил Стасу, но друг почти не отвечал, а если и отвечал, то делал это чрезвычайно холодно и отстраненно. Стас сетовал на загруженность и плотный график. Франциск понимал, что со Стасом что-то происходит, но спросить не рисковал:
— Встретимся сегодня?
— Нет, у меня плотный график.
— Какой график, Стас? Лето на дворе, ты в отпуске! Ты совсем сошел с ума, придурок?
— Сам придурок! Говорю тебе, я занят! Перезвоню!
Стас молчал. Стас что-то очень долго скрывал, скрывал несколько месяцев, с самого пробуждения Циска, пока однажды не позвонил и не предложил встретиться. На вопрос Циска, все ли хорошо, Стас ответил, что «теперь да», что, «наконец, все улажено».
— Бабуля, смотри кого я тебе привел, помнишь Стаса?
— Чувак, только не говори, что мы будем разговаривать с памятником!
— Ты же разговаривал со мной, когда я лежал в коме.
— Твоя бабушка говорила мне, что ты меня слышишь.
— Вот и я тебе, мудаку, говорю, что она сейчас нас слышит!
— Сам ты мудак!
— Ты мудак! Садись и рассказывай бабушке все, а я пока приберусь тут вокруг.
— Тут и так чисто!
— Я тебе, идиоту, говорю: разговаривай с бабушкой, а не со мной!