Цареубийцы (1-е марта 1881 года)
Шрифт:
— Что же это за песня?
— Прочтите, Порфирий, непременно прочтите, вот и Вера пусть послушает, — восторженно сказала графини Лиля.
С Богом, терцы, не робея,—
начал Порфирий и добавил: «В полках поют «братцы» вместо «терцы».
Смело в бой пойдем, друзья! Бейте, режьте, не жалея, Басурманина-врага! Там, далеко, за Балканы, Русский много раз шагал, Покоряя вражьи станы, Гордых турок побеждал. Так идем путем прадедов Лавры, славу добывать: Смерть за Веру, за Россию МожноИз своего дальнего угла Вера увидела, как у старого Афиногена Ильича слезы навернулись на глаза. Графиня Лиля смотрела на Порфирия с такой нескрываемой и напряженной любовью, что Вере стало стыдно за нее. Несколько минут все молчали, потом тихим голосом сказал Афиноген Ильич:
— Ну вот, и слава Богу, что так все обошлось. Сына отдал за честь и славу России, свою, и не малую кровь пролил… Благодари Господа Бога, что вынес тебя из войны, хотя и подраненным, но здоровым… Что думаешь теперь делать? Когда свадьба?
— Свадьба в январе, — сказала, сияя прекрасными глазами, графиня Лиля.
— Меня прикомандируют к Академии колонновожатых.
— А! Ну, и отлично! А те?.. Что же? Без крови и жертв война славы и чести не имела бы… Ну, я Балканы зимой перейти — невозможно!.. Это говорят военные и большие авторитеты. Никому невозможно!.. Ни Гурко, ни Скобелеву! Просто никому! Даже и Суворову невозможно, — а его у вас нет… Невозможно!!
— Берись! Раз, два, три, берись!
Треск… Какое-то звяканье, шорох, шум, и опять тишина могилы. Сыплет снег. Все бело кругом. Лес, круча, камни… Появившиеся было в небе оранжевые просветы, словно дымом, затянуло снеговыми тучами. По-прежнему воет вьюга, старый дуб шелестит оставшимися ржавыми листьями и стонет под ветром.
И опять, и теперь уже совсем близко, в морозном, редком горном воздухе четко слышны человеческие голоса.
— Берись!..
— Откровенней, братцы! Тащи откровенней!
— Не лукавь, Василий Митрич!
И «Дубинушка»…
Хриплый, простуженный, сорванный голос начинает:
— Эх, дубину-ушка, ухнем!
Хор, человек двадцать, подхватывает:
— Да зеленая сама пойдет… Идет!.. Идет!.. Идет!..
— Откровенней, братцы! Берись! Раз, два, три — берись!
Шорох, треск — и тишина… Растаяли голоса, смолкли. Точно и не было их совсем. Ветер свистит в лесу. Залепляет вьюга обмерзлые стволы осин крупным снегом. Стынет сердце. Князь Болотнев приподнял голову и усилием воли прогнал начавший одолевать его сон. Час тому назад — вон за тем снежным бугром — заснули, чтобы никогда уже не проснуться, сопровождавшие князя стрелки — охотники — Шурунов и Кошлаков и с ними проводник болгарин. Князь был послан от генерала Гурко отыскать колонну генерала Философова. На карте казалось просто — спуститься с перевала, пройти сквозь лес — и вот она дорога на деревни Куклен и Станимахи, где должна проходить колонна 3-й гвардейской пехотной дивизии. Так и болгарин говорил. А как пошли по колено, по грудь в снегу, как начались овраги, буераки, крутые подъемы, как обступил кругом черный лес — стало ясно: не пройдешь напрямик — и назад не вернешься. Ночь кое-как переночевали, а, когда с утра пошли голодные, прозябшие, стали выбиваться из сил, обмерзлые люди свалились и заснули вечным сном.
Инстинкт самосохранения
толкал вперед князя Болотнева. Он стал из последних сил карабкаться на гребень и вдруг услышал голоса.Сон?.. Галлюцинация слуха?.. В глазах туман, в ушах гул и слабое сознание: нужно сделать еще усилие и подняться, во что бы то ни стало подняться еще немного. Нужно посмотреть, что там, за гребнем? Поднялся.
Совсем близко, шагах в пятидесяти, по скату горы вьется узкая дорога и по ней чернеют, белеют, сереют занесенные снегом люди. Солдаты с лямками на плечах впряглись в орудие, другие ухватились руками за колеса, натужились, напружились, и тяжелая «батарейная» пушка с коричневым, в белом инее телом вкатилась на гору. Офицер в легкой серой шинелишке, с лицом, укрученным башлыком, распоряжался.
— Вторая смена, выходи, — крикнул он, повернулся и увидал спускавшегося с кручи Болотнева.
— Кто вы? Откуда? — крикнул он и, поняв состояние Болотнева, закричал:
— Эй, послать скорее фельдшера пятой роты сюда. Идемте, поручик… Совсем ознобились? Так и вовсе замерзнуть недолго.
В изгибе дороги горел в затишке у песчаного обрыва костер. От огня песчаная круча обтаяла, и было подле нее тепло, даже жарко, как у печки. Здесь сидели несколько офицеров и солдат отдыхавшей смены. У кого-то нашлась во фляге водка. Услужливый солдат-гвардеец одолжил Болотневу кусок черного сухаря. Оттерши губы — они не повиновались князю, — Болотнев рассказал, кто он и зачем послан.
— Это и есть колонна генерала Философова, — сказал офицер, угощавший князя водкой. — Вы в лейб-гвардии Литовском полку. Благодарите Бога, что так удачно вышли. Отогревайтесь у нас. С ними и пойдете.
В тепле костра отходили озябшие члены. Нестерпимо болели ознобленные пальцы, клонило ко сну, и то, что было вокруг, казалось странным чудодейственным сном.
В стороне стояли отпряженные, обамуниченные артиллерийские лошади. По дороге вытянулись передки и орудия. Рослая прислуга гвардейской артиллерийской бригады и солдаты-Литовцы по очереди на лямках и вручную тащили орудие за орудием по обледенелому подъему на гору.
Снег перестал сыпать. Стало потише. Солдат принес охапку сучьев и подбросил в огонь. Пламя приутихло, зашипело, белый едкий дым повалил в лицо Болотневу, потом пламя победило, заиграло желтыми языками. Теплый, синеватый воздух заструился перед глазами князя. Все стало казаться через него необыкновенным, точно придуманным, стало слагаться в сложное, необычайное сновидение.
Откуда-то сверху закричали:
— Посторонись!
— Обождите маленько! Дайте проехать…
С горы, на осклизающейся лошади, ехал казак в помятом, порыжелом кителе, укрученном башлыком и какою-то красной шерстяной тряпкой. Казак был в ватной рваной теплушке неопределенного цвета, с ловко прилаженной на поясной портупее шашкой, с винтовкой в кожаном чехле за плечами. Он держал в руке большой черный узел. За ним верхом на казачьей лошади ехал пожилой священник в меховой шапке и шубе на лисьем моху.
Казак остановил лошадь как раз против Болотнева и сказал:
— Слезайте, батюшка. Тута оно и будет. Самое это место. Вот она, метка моя.
Казак показал на молодую осину, росшую с края обрыва. На ней ножом был вырезан восьмиконечный крест. След ножа был совсем свежий, белый, не успевший покраснеть.
Офицеры и с ними Болотнев подошли к краю пропасти. Черные скалы отвесно ниспадали вниз. Далеко в глубине курила и мела метель. Все было бело и пустынно. Священник слез с лошади. Казак привязал свою и священникову лошадей к дереву, развязал узел и подал священнику бархатную скуфейку, епитрахиль, крест и кадило и, подбросив из костра уголька в кадило, раздул его. Потом раскрутил свой башлык и тряпку и снял кивер. Зачугунелое от мороза, темное лицо под копной упрямых русых волос стало сурово и торжественно.
— Пахом? — оборачиваясь к казаку, спросил священник.
— Пахом, батюшка… Пахом его звали. Нижне-Чирской станицы казак Пахом Киселев.
Священник кадил над пропастью. Он пел жидким тенором, казак, задрав кверху голову, вторил ему, упиваясь своим голосом.
— Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя, — звучало над пропастью подле потрескивающего костра похоронное пение.
— Житейское море, воздвизаемое зря, — начинал священник, и казак жалобным, точно поющим, голосом подхватывал: — Напастей бурею.