Цареубийцы (1-е марта 1881 года)
Шрифт:
Князь Болотнев вбежал за Алешей на батарею. Он был в каком-то чаду, в упоении, он увидел турецкую пушку, окруженную ашкерами в темных куртках, ее лафет и кинулся на нее, не вынимая сабли из ножен, с поднятыми кулаками. Ашкер замахнулся на него саблей, князь ощутил жгучую боль у самого колена, почувствовал жар в голове и свалился лицом в снег.
Когда Болотнев открыл глаза — было утро и было тепло, светло и по-весеннему радостно в природе. Полусознание, полубред владели Болотневым. Точно это и не он лежал на подтаявшем снегу, на соломе, а другой, похожий на пего, а он сам со стороны смотрел на себя.
Кругом было поле. Широкие
Болотнев прислушался к тому, что творилось внутри него. Точно с этим тихим весенним дуновением тепла исчезла сосущая боль, что была все это время. На душе было тихо и спокойно и так легко, как бывает, когда человек выздоравливает после тяжелой болезни и вдруг ощутит прилив жизненных сил и радость бытия. Было отрадно сознание, что он окончил что-то важное, и окончил неплохо, и больше об этом не надо думать.
Болотнев услышал веселый, радостный голос. Голос этот не отвечал обстановке поля, покрытого страдающими людьми, но он нашел отклик в том тихом, и тоже как бы радостном покое, который был в душе у Болотнева.
В сопровождении казака подъехал к шатрам конный офицер. Он спрыгнул с лошади и подошел к раненым. Это он и говорил, не скрывая радости жизни и счастья победы.
— Сахновский, ты? — крикнул он, нагибаясь над соседом Болотнева. — Что, брат, починили-таки тебя? Ну, как?
Сознание, что он сам жив и не тронут, точно излучалось из подошедшего к раненым офицера. Весь он был пронизан солнечным светом, снял счастьем совершенного подвига.
— Да, кажется, друг, совсем у меня плохо…
— О, милый!.. Ну, что говоришь! Пройдет, как все проходит. До свадьбы заживет. Подумай, родной… Двадцать три орудия! Двадцать три турецкие пушечки забрал наш полк! Это же, голуба, уже история, и беспримерная! Пятнадцать взял наш второй батальон и восемь третьему досталось. Это, друг, не жук… Я сейчас из Паша-Махале. Там собрался наш полк. Начальник дивизии генерал Дандевиль подъехал к нам. Сияет… По щекам — слезы… Скинул фуражку и говорит: «Здравствуйте, молодцы-Литовцы… Поздравляю вас с победой! Орудия таскаете, как дрова!..» Хо-хо-хо! Как дрова!.. Ведь это ты, милый! Это мы все… Как ответили ему наши… Ото же надо слышать!.. Гром небесный, а не ответ! Семь дней похода, без дневок, с переходами по 25–30 верст, орудия на себе тащили, в мороз, а потом в распутицу, по горам — не чудо ли богатыри? Вот, кто такой наш Русский-то солдат! Я, брат, просто без ума влюблен в полк!..
— И я, милый, тоже… Мне как-то и рана теперь не так уж тяжка. Ты зачем сюда приехал к нам?
— Узнать про раненых, поздравить их с такой победой, рассказать про все…
— А много наших ранено?
— Да, брат, такие дела даром не делаются. Подпоручик Орловский, царство, ему небесное, убит.
— Славный был мальчик.
— Орленок! Подпоручики Бурмейстер и Ясиновскнй очень тяжело ранены… Брун, Гелдунд, штабс-капитан Полторацкий, ты… Убитых наших собрали 63, раненых 153, кое-кто и замерз. Подсчитали процент — офицеров 47 %, солдат 23 % потерь. Офицерское вышло дело!.. Шли впереди… А как Суликовский-то крикнул: «Считай орудия!» Мороз по коже… И радость! Ну, конечно, — будет ему за то Георгий, уже пишут представление. Да еще не нашего полка, знаешь, тот стрелок, что к нашей пятой роте привязался, как полковая собака. Странный такой. От генерала Гурко для связи был прислан. Молодчина, говорят, и сабли не вынул, с кулаками на пушку бросился… Алеша рассказывал… Ногу ему турок отрубил… Молодчина… Вот я и его ищу…
— Я здесь, — отозвался Болотцев.
Офицер смутился.
— Ну как вы? — сказал он. — Милый, вы простите… Я не знал… Я так по-простецки, по-товарищески. Вам может быть больно это слышать…
— Ничего… Прошло… Ноги-то, конечно, нет… Не вернешь… Не вырастет новая… А жаль! Я вот лежал и думал, отчего нога не растет,
как ноготь, что ли? А ведь — не вырастет… А?— Пройдет, дорогой… Привыкнете… Ко всему человек привыкает… Вы героем были, князь… Вас тоже к кресту представить приказано… Для чего только нелегкая понесла вас с пятой ротой и самое пекло? Сидели бы при штабе… Мне Нарбут говорил, и Алеша вас отговаривал. Эх, милый, ну да прошлого не воротишь!.. Давай вам Бог! До свидания, Сахновский. Скачу назад… Идем на Адрианополь. Ведь это что же? Конец войне. Сулеймановы войска и полном расстройстве… Бегут! Козьими тропами пробираются к Черному морю. Казаки Скобелева 1-го с Митрофаном Грековым что-то поболее 30 пушек захватили — вот оно как пошло!.. Таскаете, как дрова!.. Хо-хо-хо!..
Офицер повернулся к князю Болотневу, и тот увидел у него на боку большую флягу в потемневшем желтом кожаном футляре.
— Поручик, — слабым голосом сказал Болотнев. — Это что у вас?.. Во фляге… водка?..
— Коньяк, милый… И не плохой. Мне в штабе Дандевиля дали.
— Угости меня немножечко…
— Пейте, голуба, сколько хотите.
Болотнев сделал два глотка и сказал тихо и печально:
— У меня нога отрублена. Раз и навсегда… Не вырастет… Так можно еще глоточек?
— Пейте хоть весь, — сказал поручик. В голосе его послышались слезы.
— Спасибо, поручик… Ах, как хорошо!.. Славно — хорошо. Я люблю это… мысли проясняет… Бегут мысли, как зайцы на облаве… И хорошо… Спасибо…
Князь протянул руку с флягой, но ослабевшие пальцы не удержали, и фляга упала в снег.
Князь закрыл глаза и забылся в пьяном сне.
Дни раненых и больных свивались в длинную и однообразную вереницу. Время шло, и не видно было, как вдруг наступила весна, пришло тепло, потом стало и жарко, и вот уже июнь на исходе; поспели фрукты — урюк, черная слива, абрикосы, груши, дыни и полнился первый золотистый, янтарный виноград. Греки носили фрукты и корзинах к госпиталю и продавали раненым.
У деревни Амбарли был расположен госпиталь для выздоравливающих. Повыше, на горе, над деревней, стоял лагерем Лейб-гвардии Литовский полк.
В деревне узкие, кривые улочки, часто стоят каменные дома. Чадно чахнет пригорелым бараньим жиром, ладанным дымком, кипарисом и розовым маслом. На улицах возятся черномазые неопрятные дети, кричит привязанный осел, и женщина в темной чадре задумчиво и печально смотрит большими глазами сквозь прорези чадры на бродящих но улице солдат.
Над деревней, поближе к лагерю, есть каменный уступ, как бы природный балкон над морем. На нем лежат мраморные глыбы. Сюда, особенно под вечер, когда повеет прохладой, собираются выздоравливающие из госпиталя. Они садятся на камнях и долго, часами смотрят вдаль.
Сказочная, невероятная, несказанная красота кругом. Вот оно — синее море! Море-окиян детских сказок. И на нем Царьград, тоже город-сказка, знакомый с детских лет.
Константинополь внизу, как на ладони… Он лепится по кручам перламутровой россыпью домов, золотых куполов, иглами минаретов, прихотливо прорезанный морскими заливами. Море за ним, подальше вглубь, такого синего цвета, что просто не верится, что вода прозрачная. Кажется, нальешь в стакан — и она будет как медным купоросом настоянная. В извилине залива Золотой Рог вода мутно-зеленая — малахитовая. Это игра прозрачных красок, белые гребешки волн, то и дело вспыхивающие по морской дали, так чарующе прекрасны, что нельзя вдосталь налюбоваться на нее.
По заливу и проливу снуют каюки, белеют паруса и взблескивают вынимаемые из воды мокрые весла. Недвижно стоят корабли в паутине снастей, и черный дым идет из высокой трубы парохода…
По другую сторону пролива, в сизой дымке, точно написанные акварелью и гуашью, розовеют оранжевые горы Азиатского берега. Оливковые рощи прилепились к ним голубовато-зелеными нежными пятнами. Дома Стамбула кажутся пестрыми камушками. Вправо синий простор Мраморного моря, и на нем в легкой дымке тумана, в белой рамке прибоя, видны розовые с зеленым Принцевы острова.