Царская чаша. Книга 2.1
Шрифт:
– «Ибо Господь мне помощник, буду смотреть на врагов моих, и на аспида и василиска наступлю (голос Федькин тут как бы даже замер, чтобы вновь окрепнуть решением юного святого Иоасафа); попирать буду льва и дракона, подкрепляемый Христом. Да будут постыжены и жестоко поражены все враги мои, да возвратятся и постыдятся мгновенно»… Говоря так, он осенял себя знамением Христовым – непобедимым оружием против всяких происков диавола…».
Он всё старался не отвлекаться, не сбиваться, чтоб речь лилась, как река, и чтобы Иоанн, наконец, забылся. И даже заснул… Огромная полная Луна, белая и слепящая, как раскалённая добела сталь, взошла и бьёт прямо в стрельчатые окна… Там, за ними, внизу – всё залито этим светом почти как днём, остро сыро пахнущий снег пока ещё не тает, только сверкает льдисто, но весна
Взор Иоанна, обострившийся, пристальный, останавливает его. Рука замирает над почти перевёрнутым листом вместе с голосом.
– «И разного рода змей»… Что, юноша Феодор, хотел бы и ты ото всех них избавиться, подобно Иоасафу, и найти пристанище в пустыне Сенаарской, где подвизается Варлаам? И найти там воду и утолить жгучую жажду…
– Хотел бы… Но только я не святой, – он отзывается с лёгкой хрипотцой, старался уловить в Иоанновом вопрошении знакомый вкрадчивый желчный смех, но его как будто бы нет.
– Верно, верно… Вот и я не Варлаам, и не царь тот благословенный, по ком подданные и сподвижники его так рыдали и воздыхали, – произнёс Иоанн, и далее продолжал по памяти глубокими архиерейскими низами: – «Такою невыразимою любовью ко Христу были воодушевлены Апостолы и мученики, которые презрели всё видимое в сей временной жизни, подвергнулись бесчисленным родам казней и пыток, возлюбив нетленную красоту и думая о Божией любви к нам. Имея подобный огонь в своём сердце, прекрасный и благородный телом, он ещё более благородный своею истинно царской душою юноша питает ненависть ко всему земному, презирает всякие чувственные удовольствия; отказывается от всего – богатства, славы и почестей, оказываемых людьми…»…
Не докончив канона, Иоанн замолк. А Федька, книгу отложивши, сидел неподвижно, опустивши очи, занавесившись волосами, и странную, мучительную жажду имея в груди возразить что-то, хоть что тут можно было возразить. Как и всегда!..
– Об чём думаешь?
Не слыша ответа, ни шороха даже, приподнимается Иоанн на локте, и видит склонённый в невыразимой печали нездешней затенённой лик юности перед собой.
– Молчишь? Об чём же таком? О своём, поди?..
Усмехнувшись легко, тот отвечал:
– И о своём тоже, Царю мой… Сколь прочтено, и нигде не сказано, как в миру-то без греха прожить. Всё одно толкуют – стань да стань так Бога любить, чтоб святым сделаться…
– Что ж тут неправильного? Потому люди и грешны все, что в миру святости нет… А желать её надобно всё равно.
– Вот и выходит, что жажда праведности, мечта достигнуть её, хотя бы слабым подобием её сделаться – пустотой остаётся, потому что разбивается всякий раз вдребезги о земное… Но утолить чтобы эту никогда не иссякающую, неутолимую по греховности извечной людской жажду, оставить надобно всё земное и обыденное, владение мелочных сует, и уйти в богомолье, совсем уйти… – голос, почти шёпот этот, и отстранённый, и глубокий, отдавался в Иоанне тем невыразимым, недоступным, древним откровением, каким становился порой внезапно его кравчий.
– Что же делать, Феденька?.. Нежели я Бога… неверно слышу?.. – Иоанн хочет схватить его руку, возлежащую на колене поверх книги – и не может, боясь спугнуть видоизменившегося оракула своего. Вздохнув медленно, тот голос, нездешний будто, задумчиво продолжал:
– Почему никогда не скажут: «Не делать такого, и Бог тебя полюбит!», а прежде всегда говорят: «Не делай такого, или Бог накажет тебя!». Не значит ли это прямое и нам указание, что поступать надо по Его велению – и милосердие с возмездием совмещать по справедливости? Не значит ли это Его науку про человеков, что им внятнее
страх, страхом они лучше учатся праведности, чем любовью? И кто я такой, чтобы это оспаривать… – Так ведь тебе Глас Его слышится?Иоанн молча пожирал глазами белеющую рубахой фигуру, присевшую около него, с неразличимыми в полумраке чертами и обликом ангельским. Но ангел замолк, сказавши всё, что было нужно.
– Государю мой, нам бы лечь надо… Что на завтра прикажешь наперво?
Очнувшись, Иоанн откидывается на высоких подушках.
– Собираться к Белу Озеру, к Кириллу…
– Когда выдвигаться? Отсюда, или из Опричного поедешь?
– На третий день… От сего утра считая. Из Опричного…
– На третий?.. На той неделе собирались… Салтыкова бы в помощь. Да он походом занят по макушку… И я с тобой?
– И ты. К жене поди завтра. На третий день возвращайся. А Салтыкова берите, и кого там ещё надо. Ступай, ложись…
Склонясь поцелуем к его руке, Федька молча отходит к своему ложу.
– Государь! – позвал он тихо со своего места.
– Что такое? – мирный ответ в полутьме.
– Дозволь с нами мать с Варей поедут, мы же всё едино через Переславль двинемся, так пока ты там стоишь, я б их до вотчины доставил… А после б тут же и нагнал тебя! Что им в Москве-то делать…
– Добро. Пусть распишут их со всем добром в царицын поезд…
Почудилась усмешка в Иоанновом неспешном ответе, но опять же мирная. Кинулся благодарить…
– Да полно, полно. Нешто я не понимаю. Уймись! Спать давай…
Дом воеводы Басманова в Москве.
Днём позже.
Петька неистовствовал, мучимый диким любопытством и вожделением поскорее оказаться в большом царском поезде и увидать вблизи всё это великолепие и всех тех, ну или почти всех, о ком постоянно толковалось дома, да и вообще вокруг среди народа. С недавних пор, проживя в невероятной, огромной, буйной разношёрстной Москве целую зиму, сдружившись с людьми отцовыми и братьями невестки, и узнавши и увидавши за три месяца столько всего разного, что за всю былую жизнь не знал, он начал кое в чём и сам разбираться гораздо лучше, и теперь его живо волновало всё происходящее при государевом дворе. С одной стороны, то было похвальное рвение, полезное любопытство и здравое уму упражнение. С другой, приносило жестокие мучения сознанием того, что вот скоро этот рай закроется от него, и через каких-то полторы недели он снова засядет в родном, но опостылевшем скукою Елизарове, и вихрь бытия помчится далее, без его участия. И будут доходить до него только слабые отголоски этого грома великого… Сие было нестерпимо, Петька даже расплакался, когда брат, воротившись наутро чуть свет, обнявшись с матерью и женой, объявил им спешно собираться для большого отъезда.
Мать, конечно, возрадовалась, и сперва не знала, куда кидаться и за что хвататься, поскольку добра и рухляди всяческой у них скопилось несметно, ещё и с приданым, да её никогда она зимою так далеко не ездила, и как это всё, Господи, при государе… Но Федя её успокоил, сказавши, что к полудню будут тут сани числом необходимым, с пологами из овчины для укрыва, и повозка надёжная – для них с Варей, и её одна, попроще, но также добротная – для матушкиных и её теремных. Вся дворня тотчас была занята сборами, под приглядом опытных Настасьи и ключника, ну и самой Арины Ивановны. А Петька растерянно вопрошал, нешто ему вместе с ними в возке ехать, и Федька пообещал подумать, как его к свите царевича Ивана определить. Узнав, что там же будет и Васька Сицкий, и что, конечно, Терентия тоже с ним не разлучат, Петька успокоился даже и примирился (до поры) с обратным переездом, уверившись во всемогуществе брата, и в том, что сможет там, как на месте будут, уговорить его и дальше при себе оставить.
А княжна не знала, радоваться или плакать опять, ошарашенная новостью, что муж покидает её так надолго, и что она сама покидает Москву и близость отчего дома, тоже невесть на сколько…
– Отчего ж прежде не сказал?!
– Потом, потом всё… – отказавшись отвечать, схватил её в объятие, как только одни оказались в его половине, и она не пожалела, что толком не успела нарядиться по порядку… Всё равно бы снимать поспешно пришлось все эти убрусы с кичками и душегреи с сорока однорядками…