Царские врата
Шрифт:
–Как ты вырос, сынок. Стал совсем большой. Скоро Ивана догонишь.
–Иван хороший. Я не могу приходить к нему. Он меня не увидит. Только к тебе. Я сейчас уйду. Не буду тебе мешать.
–Имя, – сказала я непослушными губами. – Пожалуйста. Как я назвала тебя?
–Мамочка…
Я нашла в себе силы обернуться. Перед моим лицом мотался пьяный столб, уличный фонарь.
Брызгал в меня кипящим маслом.
Сумасшедше, хотя уже рассвело, горел надо мной.
Моего убитого сына не было рядом со мной.
Еду
–Подложить картошечки?
Иван оторвался от тарелки. Приподнял голову тяжело, будто гирю.
–Я уж наелся.
Отодвинул тарелку; янтарно отсвечивали кусочки жареного лука.
–Ты устал. Если тебе…
Он встал, стул с грохотом поехал вбок из-под него.
–Мама, я знаю, что ты скажешь. Но тогда мне надо срочно искать другую работу.
Алена обхватила ладонями щеки.
–Ну не навек же ты там подрядился.
–Нет, конечно. – Он потрогал ее за плечо. – Жизнь сама другое подбросит.
–А сам ты не хочешь?
–Ты иди из кухни, а я посуду…
–Нет, я уж сама. Ступай.
Поцеловала его; перемыла посуду. Тарелки плясали в руках. Ловких… худощавых… с коричневой, уже истончившейся кожей… уже в морщинах… уже старых руках. Старых? Да, старых. Все стареет. И умирает.
И Ваня… может быть, он, на своем кладбище… меня…
Не думать об этом. Что ж она все время об этом-то думает.
На войне не думала, а тут думает. Умная уж очень.
Она вышла в комнату, а Иван почему-то не зажег света. Лежал на диване лицом вниз. На полу стояла откупоренная бутылка.
«Лицо отвернул. Может, плачет. Мешать не буду. Пусть один побудет».
–Мама, куда ты? Посиди со мной.
«Сам попросил, сам…»
–Хорошо, сынок.
Алена села рядом с сыном на диван. Провела сухой воблой ладони по его бугристой спине.
–У меня девушка умерла. Я ее сам хоронил.
«Как просто он это сказал. Как больно сейчас ему».
Алена снова и снова проводила рукой по его спине, и шершавая ладонь царапала тонкую влажную ткань рубахи.
–Поплачь…
–Не могу. Вчера сорок дней было.
–Пойдем с вином твоим на кухне посидим?
Иван быстро перевернулся на диване, повернулся к ней всем телом, лицом.
–Пошли, мама. Я знаю, ты не любишь, когда я выпиваю. Но это же не часто. Это редко. Идем.
Он спустил ноги с дивана. Подхватил с пола бутылку.
Они шли на кухню, и Алена ступала сыну след в след, будто они шли по снегу.
Сердце все сильнее стучало.
На темной кухне они, будто сговорившись, свет не включали. Алена нашла старый свечной огарок, белый, парафиновый, с обгорелым свинячьим хвостиком фитиля; зажгла. Поставила огарок в пустую консервную банку. Парафин тут же стал оплывать, застывать белыми сталактитами. Пламя тихое, тоже белое, будто снег горел, не чадя, будто фонарь мерцал в снегу.
Иван разлил вино. Оно красным, кровавым плеснулось, чистой искрой заиграло в старом
щербатом стекле.–Спасибо тебе, вино, что ты на радость нам дано. – Слова какой-то старой песни, которую певал еще ее отец, вдруг всплыли в ней, всколыхнулись из темных глубин. – Ты наше счастье, ты наша радость. Лечишь наши страдания, скорби. Слезы наши… сушишь…
–Мама… ну что ты…
Глаза ее сияли чистой, глубокой радостью, и в то же время Иван, глядя в лицо, в глаза ей, видел, как из них сочится все горе, что ей довелось хлебнуть на веку. Их лица были повернуты друг к другу, и они оба осязаемо чувствовали тепло, что лилось из одного родного лица в другое. Улыбки перекрещивались, вспыхивали.
Иван взял в руки стакан. Встал.
Алена взяла в руку стакан. Встала.
Взяла кусок хлеба. Протянула Ивану.
Иван взял, и пальцы его и матери соприкоснулись.
Они оба, враз, подняли стаканы и скрестили их в темном, осыпанном белыми искрами свечи, пропахшем жареной картошкой воздухе кухни, ударили толстым битым стеклом, старыми стаканами звякнули друг о друга, и это будто сердца их ударились, сдвинулись, толкнулись друг в друга.
«Когда я плакала, – а он у меня в животе был, – то он плакал вместе со мной… И сейчас вот – тоже… вместе… Мы – вместе…»
Вино из стакана Алены выплеснулось, колыхнувшись, в стакан Ивана.
«К счастью это…»
Он снова придвинул стакан к ее стакану. И она свой держала, не отнимала. Он своим стаканом будто бы ее стакан целовал.
И лицо его тоже, не приближаясь к ней, будто бы тесно, щеками, губами, лбом, к ее лицу прижималось; ее лицо целовало. Впечатывалось в ее лицо.
«Такого больше не будет никогда, никогда… Сегодня – чудо…»
Алена выше подняла стакан.
Потом вдруг опустила. Словно вспомнила что-то. Отломила от куска ржаного маленький кусок. Иван следил за ее движениями. За ее лицом. Ее пальцы дрожали слегка.
«Точно, что-то вспоминает… Что-то такое сегодня с ней…»
Алена протянула хлеб Ивану.
Он взял скорее, торопливо, молча, боясь словами грубыми, острыми разрезать то великое, большое, что сейчас было, дрожало между ними.
Не говорил ничего. На мать смотрел. Ко рту хлеб поднес. На миг он ей показался голубем, клюющим у нее из рук.
«Птица моя… Сынок… Улетишь…»
Он запрокинул голову, когда пил; горло раздувалось, кадык ходил под тонкой, уже щетинистой по-мужски, еще вчера детской, смуглой кожей. Алена держала стакан у рта, пока он пил, и глядела, как он пьет. Потом выпила свое вино.
–Хорошее… Сладко-горькое…
Улыбалась, смеялась беззвучно.
–Я знал, что покупал…
«О чем мы говорим… О ерунде какой… Это неважно…»
Они смотрели на свои пустые стаканы. Улыбки гуляли, бродили по лицам.
Медленно, тихо сели за старый кухонный стол.
–Ты что-то вспомнила, да? Прости, если не хочешь – не говори.
–Войну вспомнила. Отца твоего вспомнила.
Иван положил на стол обе руки. Они лежали на столе молча, тяжело, как бы отдельно от него; он сжал кулаки, и кулаки стали похожи на два куска ржаного хлеба.