Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— На прощание поедут только отличники, — сбивчиво продолжала классная руководительница. — Залетаева! — обратилась она к старосте. — Ты будешь старшей. В час сорок все должны стоять на остановке.

Аня Залетаева тоже плакала, ей было жалко Сталина. На школе и в каждой классной комнате висел траурный портрет.

— Так нечестно, — тихо сказала она, впервые осмелившись перечить учительнице. — Проводить товарища Сталина в последний путь все хотят, не только отличники!

— Да! Да! — загалдели ребята и обступили учительницу.

— Хорошо, всех возьмем! — глотая слезы, согласилась она.

— И Ваня Трофимов поедет, — добавила анина соседка с большой русой косой. — Он поправился и завтра в школу собирался.

Ваня Трофимов был образцовым комсомольцем, два с лишним месяца он болел коклюшем, но в комитете комсомола

переизбрать секретаря не думали, Иван пользовался огромным авторитетом у ребят: справедливый, решительный.

— Если здоров, пусть идет, — согласился педагог.

— Как же мы будем без товарища Сталина! — всхлипнула румяная Нина.

— Не знаю! — выдавила учительница.

Снег был колючий, резкий, нещадно мело второй день.

— Скоро отпустят нас, — глядя на дикие порывы пурги, проговорила Марфа. — Домой поедем.

— Домой? — поднял глаза немощный старичок.

— Да. В родные места.

— Приснилось, что ль? — тяжело вздохнул старичок. — Нет отсюда хода домой, деточка! Один ход отсюда — туда! — и он поднял глаза к небу, где неистово лютовал цепкий мартовский снег.

Марфа ничего не ответила, а только счастливо заулыбалась. Глядя на нее, стал улыбаться и щупленький старикашка.

— И вправду домой собралась! — хихикая, выдохнул он, теперь ни секунды не сомневаясь в правдивости ее слов.

В словах ее нельзя было усомниться, то, что говорила Марфуша — вершилось неизбежно. Выдавала она все так же просто, как и сейчас, на одном дыханье. И сыну своему, священнику, которого в письмах дедушка предусмотрительно именовал товарищем Василием и плотником, дабы энкэвэдэшное начальство письма не заворачивало, он умудрялся рассказывать о пророчествах совсем плохоходящей и почти ничего не видящей узницы. Хранил ее от неминуемой лагерной гибели, истинно — Божий дар! Помогала она всем и каждому, и не только добрым словом утешала, но и самые лютые болезни от немощных тел изгоняла, ставила на ноги святою своею молитвою. Другую бы за частые поминания Господа давным-давно вынесли вперед ногами, а ее — нет! Марфа столько народа в лагере перелечила, да чего там перелечила, по сути — спасла, что и само лагерное начальство стало прибегать к ее помощи. А когда она подняла с постели полумертвое дитя — шестилетнюю девочку лагерного хозяина, трогать ее вовсе перестали, определив при медчасти. И даже «безмозглые» выходки, когда она брала в руки палочку и повсюду чертила ей, — будь то на земле или на снегу, православные кресты, даже такое сходило ей с рук. И когда в очередной раз политрук доложил о вопиющем поступке: у столовой все сугробы были украшены крестами, начальник определил выходку целительницы одним словом: «Дура!» Политрук никогда не болел, поэтому имел на марфины «монашеские замашки» особый прицел, но идти наперекор самому начальнику колонии не решился.

«Чокнутую не трожь, она безвредная, сама не понимает, что делает! — назидательно сказал тот. — А сугробы растают!»

Именно при медчасти и существовал дряхлый, маленький, семидесятипятилетний Иван Прокопьевич, человек глубоко верующий, но ретиво скрывающий, что верует в Бога и, мало того, имеет сына священника, с кем ведет переписку. Провизору, пусть и опытному, коим он являлся, такого бы греха на поселении не простили. Иван Прокопович и стал заботиться о чудной, малограмотной и очень больной женщине, с виду напоминающей подростка.

— Птицы черные разлетелись, всполошились, похоже, солнышко блеснет! — глядя в беспросветное небо, где ничего кроме снега не было, продолжала Марфа.

— Блеснет, блеснет! — отозвался Иван Прокопович.

— Вижу я совсем плохо, слепну, — сказала она. — Но такие картины не прогляжу!

— С чего бы то ты слепла, молода еще! — замахал руками седой провизор.

— Молодая, а точно старая, точно сто лет прожила! — приложила руку к груди Марфуша.

— Не скажи, не ослепнешь!

— Бог у меня глазки забирает.

— Как же Бог?! Бог добрый!

— Чтобы сердцем видела. Когда глаза смотрят, сердцем не особо что разглядишь.

Дверь резко распахнулась. В комнате показалось лицо взволнованного фельдшера.

— По радио сказали: Сталин умер! — почти шепотом произнес он.

— Сталин? — переспросил провизор. — Умер?!

— Умер! — кивал фельдшер.

На глаза старичка навернулись слезы, слезы то ли сочувствия, то ли радости, то ли возникли

они от трагического известия, что человек из жизни ушел, в лагере часто смерти случались, и всех уходивших в мир иной оплакивали, провожали. Фельдшер тоже заплакал, зарыдал.

— Не примет его земля, — проговорила Марфа. — Бог к себе не возьмет!

Фельдшер уже скрылся, громко хлопнув дверью, побежал разносить страшную весть дальше.

— Шесть лет душа его будет по белу свету скитаться, и тенью черной людей пугать!

— Про кого говоришь, Марфушка?

— Про него, — подняла руку пророчица, — про демона!

8 марта, воскресенье

К станции в Одинцово дети Барвихинской школы приехали в набитом до отказа автобусе. Купив билет до Москвы, чудом втиснулись в поезд, где только и было разговоров о Сталине, о том, на кого же он всех покинул. В поезде — теснотища. Непонятно откуда взявшийся морячок, изловчившись, открыл грязное оконце (ведь окна в вагонах обычно не открывались) и свежий воздух одурманил пассажиров, многие косились на окошко, тянулись к нему. Никто тогда не думал об опасности, никто не предполагал, чем может обернуться этот угрюмый поход.

Шагая московскими улицами, под низким нахмуренным небом, не было в глазах радости, не осталось в сердцах надежды — непреодолимое горе разливалась вокруг. В вязкой кромешности, в удушливой скорби увязало все живое, и неумолимо раскручивалась спираль мертвого колеса, которое, как смерч, выло и летело над городом.

В восемнадцать часов доступ к телу закроется. Толпа стала еще больше, еще злее. Улицы разграничили поставленные поперек тяжелые грузовики. С помощью грузовиков и военных кордонов хотели справиться с лавиной, направить народ по заданному маршруту. Но с каждым часом людской поток становился менее управляемым, жестким. Толпа прибывала. Люди шли отовсюду, лезли из каждой щели, пробирались дворами, подъездами, крышами домов, подбираясь ближе и ближе к заветному месту. Человеческую массу спрессовывали тысячи вновь прибывших. Толпа окаменевала, внутри уже не получалось спокойно дышать, так вдруг сделалось тесно! Эту безумную, пока еще шевелящуюся громаду запечатали, точно консервы в металлической банке, бастионы каменных улиц, железные борта недвижимых военных машин. Своими податливыми телами люди врезались в попадавшиеся на пути препятствия и — давили, давили! — в конце концов, опрокидывая заслоны. Лавина клокотала и катилась дальше. Тысячами человеческих тел неудержимый шквал сокрушал преграды.

Толпа!

В ее гуще можно поджать ноги и не упасть. Она, как удав, намертво стиснув жертву, сама несла человека. Пленников оказалось тысячи тысяч — ни сбежать, ни улизнуть из цепких объятий! Дышать сделалось трудно, точно водолазу на глубине. Кто оказался ниже ростом, пропадал раньше — уперевшись в спину впередистоящего, зажатый со всех сторон, начинал задыхаться. Воздух безысходно кончался, и тогда, корчась в конвульсиях, побледневший, испускающий дух человек медленно съезжал вниз, под ноги, и уже пропадал навсегда. А если уж упал человек — ему не подняться, затопчут, додавят, пройдут по туловищу, по рукам, по лицу, прошагают крепкими подошвами со стальными набойками миллионы упрямых ног, и долго будут топать и топтать, подгоняемые немыслимым горем, устремляясь к нему, родному отцу, размазывая в прах все, что оказалось лежащим.

Толпа без разбора душила 10-б класс, девочек, мальчиков. Учительница, хилая низкорослая женщина в сером некрасивом платке и похожем на бесформенный балахон пальто, потерялась за спинами рослых мужчин и остервенелых женщин, рвущихся к гробу со Сталиным. Ее оттеснили от класса, отбросили, пихнули сначала вперед, потом назад, потом — она оступилась… и больше не увидела неба, толпа сомкнулась над ней, лишая зрения, лишая надежды, выдавливая из сердца последние капельки жизни.

У Ани тряслись руки. Безуспешно пыталась кричать идущая рядом с Аней подружка, ее сдавили так, что сердце должно было остановиться! Ваня Трофимов, стоящий за ней, нечеловечески посинел, придавленный соседями, которые инстинктивно искали простора и воздуха и еще сильней наседали. Измученное страданием лицо комсорга перекосилось, а очки, которые на уроках часто спадали с носа, переломились — теперь им некуда было падать — пространство вокруг опрокинулось, спрессовалось. Люди пропадали, не успев сделать спасительный вздох, задохнувшись в безвоздушной утробе скорби.

Поделиться с друзьями: