Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Степан богател и работал, работал и богател; в свои проблемы не посвящал, она и не лезла. Просто взяла на себя все страхи на грани отчаяния. Без малейших слез, истерик и расспросов. А также переезды и обустройство сдвоенных квартир, обслугу, а в середине 90-х – охрану, редкие отпуска и частые сборы Степана в дорогу.

В начале 92-го родился Тёмочкин. В одиночной палате парижской клиники было тихо; сынок спал в прозрачной ванночке, похожей на посуду для микроволновки; черные волоски плотно облепляли вытянутый череп, придавали начальственный вид. Декабрьские мальчики вообще трудные, ревучие, а Тёмочка еще и неправильно шел, сместил позвонок, заработал давление; его тут же начали мучить газы. Так что характер он показал сразу. Но Жанна сказала: никаких кормилиц. И никаких переездов в Европу. Сама; мой; дома.

Наезжая в Москву, мама пугала:

дура, ты в Тёму ушла с головой, только ножки в воздухе болтаются, а Степан мужик о-го-го, за ним глаз да глаз, его надо опутывать, оплетать, всасывать, он же должен каждый день на тебя западать как в первый раз, и помни, дурочка: ночная кукушка дневную перекукует. Жанна снисходительно отвечала: мамочка, милая, девяносто второй год на дворе, в стране приватизация, они же сейчас на всю жизнь вперед собственность делят, у них потертый диванчик в приемной Чубайса, одно одеяло на всех, спят по очереди. Какие девицы? ты что? доползти б до собственной постели.

– А когда поделят, тогда что?

– Там увидим.

Там увидели.

Двенадцатого декабря они сидели у нее и весело справляли Тёмин годик. Взвыла громадная трубка мобилы; к трубе прилагался передатчик размерами с автомобильный аккумулятор. Степан непроницаемо прослушал чей-то гортанный монолог; подвел черту: Муса, я тебя понял, все обсуждаемо, но перезвони через два дня. Отключил трубу, неспешно допил вино и приказал:

– Рябоконь, собирайся.

Назавтра они с Тёмой и украинской нянькой – МарьДмитрьна еще не появилась в ее жизни – были в Женеве. Дул жуткий ветер; он взбивал озеро, взбалтывал и сплевывал на берег; потоки воды застывали на вечнозеленых пихтах, берег превращался в мертвое ледяное царство; ветер проскальзывал по узким улицам старого города, поднимался в гору, заверчивался вокруг собора и сползал вниз. Жанна все равно каждый день выводила Тёмочку на детскую площадку, к игрушечным доверчивым коровам, потом катала на светящейся старинной карусели, укладывала сыночку спать и садилась у окна – молча бояться и ждать, когда им позволят вернуться. Перед сном чаевничала с нянькой, рассказывала ей сюжеты старых кинофильмов и новых только что прочитанных книг; нянька слушала, вздыхала и непременно спрашивала Жанну: а она чего? а он – убёг?

Если просыпалась от ужаса ночью и не могла опять заснуть, то зажигала свет, подходила к старинной конторке, вынимала из семейного альбома (всюду с собой возила) прошлогоднюю салфетку, разглаживала, тихо смотрела на Степину размашистую подпись: «Оплачено» – и немного успокаивалась.

Постепенно ветер стих, потеплело; на Рождество завертелась метель. Шестнадцатого, в их день, Степа позвонил, выслушал ее поздравительный щебет, поздравил сам и ошеломил радостью: все вопросы решил, можете спокойно приезжать. Сердце захлестнуло благодарностью; какой бы сделать ему подарок? Раздумывать было некогда; Жанна поехала в старый город и распахнула двери первой же попавшейся галереи.

Галерист был лысоватый и вертлявый итальянец, лет шестидесяти с лишком; ноздреватый нос, веселые черные глазки, под рубашкой старомодный шейный платок из бордового шелка в крупную крапину; чем-то он был похож на Степиного Гарика. Жанна заговорила по-английски; итальянец посмотрел ей в глаза и тут же перешел на русский. Неправильный, но красивый. Быстрый, певучий, протяжный. Есть у него кое-что, конечно же есть; пройдемте.

В комнате, похожей на советскую подсобку, среди позолоченных рам, небрежно подбитых холстов и бесконечного потресканного мрамора стоял натуральный комод, размером с хорошую ванну. Галерист нырнул в него, порылся – и достал саквояж, протертый по краям до желтых рыхлых вставок. Двадцатый век, фотограф – русский; приложены оригинальные записки; цена смехотворная, здесь это никому не нужно.

Вечером, убякав Тёму, Жанна расстегнула медный тяжелый замочек, вынула дневник в сафьянном переплете, самосшитые облезлые тетради и объемный футляр с отпечатками; начала разглядывать, читать – и сон ушел; усталость как рукой сняло.

На фотографиях была старинная усадьба. Как полагается, полузаброшенная. Герб на фронтоне осыпался; ступени выщерблены; по левую руку – строгий лев с широким носом, по правую – пустое основание, на котором вместо льва подремывает жирный сельский кот… Во втором хранились фотографии картин; на всех были собачки. Особенно тронула картинка, на которой кобель рвал мохнатое

кабанье ухо; клыки кабана загибались бивнями, он улыбался, как слоник из детской сказки. По верху картины надпись: Боец Пылай в лихом деле. Смешные картины, добрые, неумелые…

В замызганных тетрадях, кое-где уже оплывших, содержались подневные записи немца-управляющего: фотограф отыскал их в завалах, пометил: начало 19 века. Управляющий дотошно подсчитывал деньги, ужасался неизбежной катастрофе, описывал сценки из русской жизни. «Осип привез Филофею из города круглую шляпу перлового цвета. Тот не нарадуется, пошел фасонить к людской, шляпу на голове несет, как поднос, уронить боится; народ собрался, дивится эдакой невидали. А тут Наська рыжая случись, Ивана Рябова внучка, бойкая такая девчонка, огонь. „Давай, – говорит, – насцу“. Филофей сдуру снял шляпу и подает: „На“. Думал, она и прикоснуться забоится к такой диковине, а Наська хвать ее под подол, ноги раскорячила, да и как сцыканет. Народ покатился»…

Жанна читала, представляла себе этот стареющий дом, ветшающую обстановку; ей становилось тоже грустно, но все-таки сладко, уютно; хорошо читать про чужие утраты в тепле, под рассеянным светом торшера…

Последняя запись в тетради была как бы пропитана слезами; суховатый, ворчливый немец вглядывался в будущее, ужасался, оплакивал имение – и с ним оплакивал себя. Так и видно было, что сидит он перед темным окошком, керосиновая лампа смутно отражается в стекле, а может быть, не лампа, а лучина; пахнет горелой щепой; близоруко нависая над бумагой, честный старик думает о близкой нищете, о дальней смерти и жестоко устроенной жизни. Не крал, радел о княжеских деньгах, и что его за это ожидает?

«С перепрыской дождя ноченька, непогодлива. Сон нейдет, что будешь делать: встал, думал, выпью рюмочку рейнского, сердце щемить перестанет, мысли горькие уйдут, да и сон придет. Как на грех попался на глаза журнал, что князь выписал, об извлечении доходов с имения без отягощения крестьян и вредных следствий; тут и лоскутки сна исчезли. Так ли хозяйствовать в журналах учат, как у нас дело идет? Ведь сквозь пальцы имение уходит. Люди куда? Куда мне на старости лет? Денег не нажито, об себе не радел. Это ли не вредные следствия! Горько будет, коли вновь вместо спокойной старости испытать придется лишения, бывшие в годах юношества».

Что с ним дальше приключилось, неизвестно; на обороте одной из фотографий была проставлена дата. 4 июля 1914 года, пятница. Степе будет интересно.

5

Через три дня они ехали по Чистопрудному. Сухой снег ложился на резную ограду, его сдувало, уносило дальше; на расчищенном льду вращались фигуристы; как же она по всему этому соскучилась…

Но следующим вечером заявилась Яна, вздорная ее подруга, интеллигентная жена кондитера Седого, и обрушила град новостей. Яна была в поликлинике, детской, там, за театром «Современник», прививки делать перед школой, сейчас требуют, и встретила Мосину няню – ну, Мося, четырехлетний сын Мусы, ну, слышала наверняка. Няня Галя чечена ненавидела, он Мосю учил курить, прикинь, в четыре-то года, жену гнобил, шепотом называла его черножопым, мечтала устроиться в русскую семью, да где ж их взять, русских, они еще без денег или уже с нянями, или евреи. Теперь Галя заплаканная, в черном чеченском платке, гладит толстого Мосю по головке, тихо причитает: какого человека потеряли! вся Чечня скорбит.

Муса шел с Ибрагимом, старшим сыном, лет двенадцати парень, грубый такой; шел вскоре после Нового года по Архангельскому переулку, к дому; возле церкви к ним приблизились двое. Муса только и успел сказать: сына дай отпущу, так ведь не дали, при сыне застрелили прямо в сердце, наразрыв, кошмар! Седой говорит, это люди Отари, что-то у них не так с чеченами вышло, стреляются все время. Но это ладно, это что. А ты знаешь, что наши с тобой мужики повадились к блядям? И не просто к блядям, а к совсем уже блядским блядям? Ее предупредила Анька, очередной бойфренд там генеральный менеджер, а клуб «Пеликан» они только что открыли, первый в Москве, и там два входа, один для всех, – сауна, бассейн и все такое, – другой для избранных, столики, диваны, комнатки, девочки и прозрачная стена, через которую сауну с бассейном видно во всех деталях. В сауне лохи думают, что это зеркало, что они парятся-милуются одни. А здесь глядят и веселятся. И Седой, и Мелькисаров, и Томский – все замечены. С этим надо что-то делать, а то еще заразимся.

Поделиться с друзьями: