Цепь в парке
Шрифт:
— Ее же никогда нет дома.
— Да, она бывает дома только по утрам, но утром она еще спит. Когда она спит, время так медленно тянется, ведь мне даже нельзя с ней поговорить. И часто у нее ночует какой-нибудь дядя.
— Я тоже не хочу, чтоб ты стриглась. Хочу, чтобы ты осталась навсегда такой уродиной, как сейчас. Дядя, какой еще дядя?
— Понятия не имею, разные. Нужен же ночью мужчина в доме. Вместо сторожа, наверно.
— Почему уехал твой отец, не теперь, а когда ты была маленькая?
— Он работал в Штатах, потом в Африке.
— Неправда. В Африке никто не работает: там слишком жарко и без конца приходится убивать всяких львов и тигров.
— Ну вот, он как раз и помогал убивать львов. А твой?
— Мой?
—
— Это совсем другое дело. Моя мама умерла, и потом я был у воронья.
Он замолкает, потому что внизу, на самых дальних путях, первый раз увидел поезд, в котором есть окошки, и ему хочется разглядеть, едут ли там солдаты. Но поезд идет слишком быстро, и солнце, как маленькая бомба, взрывается в каждом окне. Если мама Джейн жива, то почему же отец Джейн не стал жить с ними? Значит, есть старые девы и есть отдельно матери и отдельно отцы, отцы уходят на войну, им за это дают деньги, которых у них нет, из-за денег отец Крысы и бросился с моста, а Джейн вообще не видит маму, ведь ночью она делает парашюты, а утром спит, и каждый живет сам по себе, как там, у ворон, как дядя, который такой образованный, но не хочет, чтобы ему задавали вопросы; и никто никого не любит, а если и любит, то виду не показывает, и все думают друг о друге дурно: например, что мама Джейн — плохая женщина, что Марсель — вор, и Крыса тоже, и даже сам он вор, — вот Крыса и вымещает злость на цветах. Все гораздо сложнее, чем он себе представлял; раньше ему казалось, что здесь жизнь должна быть совсем иной, чем там, у воронья, а выходит, здесь все то же самое, что и там, если не считать Джейн, но, возможно, ее красота — это только видимость, а внутри скрывается совсем иная девочка, вовсе не такая хорошенькая, которая не отличает прекрасное от безобразного и легко может причинить боль, потому что удовольствия для нее дороже дружбы, а дружба — это единственное, что имеет цену, ради нее люди не задумываясь готовы отказаться от еды, благодаря ей все, что кажется несчастьем, когда человек один, становится счастьем.
Она садится, прижимается к нему, а он, сам того не замечая, начинает тихонько растирать ее руки от локтей к плечам, и тут обнаруживает, до чего тонкая и нежная у нее кожа, и, растерявшись, не знает, как себя вести.
— Ты видела детей, у которых есть и папа, и мама? Я вот никогда не видел.
— У всех детей они ость. Ты только что приехал, потому и не видел. Например, у Терезы и Изабеллы, пожалуйста. У них чудесная мама, такая ласковая, и замечательный папа, он никогда не устает и ужасно о них заботится. Почему бы тебе не поужинать вместе с нами?
— В пять часов сюда за мной придет тетя Роза.
— Ну и что? Мама Пуф с ними дружна. Она позвонит им, и все.
— Пуф — это смешно, но приятно.
— Ее так зовут, потому что она очень толстая и весь день на ногах, а когда садится, говорит «пуф», даже если ей некогда.
— Это, видно, какая-то странная семья.
— Ведь ты с луны, Пьеро, откуда тебе знать?
— Я знаю гораздо больше, чем ты. До того много знаю, что целому свету никогда не стать таким, каким я его знаю.
— Верно, все, что ты знаешь, ты просто выдумал.
Она совсем повисла у него на руках, и, чтобы не упасть вместе с ней, ему приходится облокотиться на рампу, а голос ее, нежный и теплый, как парное молоко, вливается в его грудь и отнимает последние силы. Она вот-вот рухнет на бок, он пытается удержать ее запястье, и собственные пальцы вдруг кажутся ему огромными.
— Я вот знаю, что Крыса скоро умрет, и никакая это не выдумка.
— А я думаю, мой папа не вернется с войны, ведь он меня почти не знал, наверно, забудет обо мне в своем самолете.
— У тебя ужасно тоненькие руки, просто как спички. А я-то хотел убежать с тобой в кругосветное путешествие и до тех пор, пока мы не состаримся, жить только среди таких, как мы, детей. Но куда тебе с твоими ручонками!
—
Почему это! У женщин всегда руки меньше, чем у мужчин.— Ничего подобного, знаешь, какие ручищи у тети Марии? А у тети Розы и у ворон? А такие малюсенькие, по-моему, только у тебя. А если тебе придется перебираться через пропасть по канату?
— Ты меня можешь перенести на спине…
— Тогда придется очень долю ждать. Я сам еще не очень сильный, я еще должен вырасти.
— Нет уж, ждать я не согласна. Рассказывай сейчас же, как мы убежим.
Внизу идет поезд, почему-то без вагонов, из одних колес, а на них, притаившись под брезентом, неподвижно сидят огромные лягушки, с длинными трубами во рту. Ему очень хочется спросить у нее, что это такое, но нельзя: ведь он знает все на свете!
— Ну ладно, слушай… мы спускаемся в яму, к поездам. Вот видишь, тебе сразу же придется лезть по канату.
— Зачем? Можно пройти мимо мольсоновского завода, там не так круто.
— Ну, раз ты и без меня знаешь, где и как нам пройти, я дальше рассказывать не буду. Зачем? И потом учти, в кругосветном путешествии никогда не надо выбирать самый легкий путь — тогда уж лучше просто гулять по улицам, тут и воды попить можно и кругом рестораны, где можно поесть. По-моему, нам вообще не стоит никуда отправляться. Да и незачем девчонок брать с собой. Кому потом рассказывать свои приключения? А если некому рассказывать, то это все равно что дома сидеть. Девчонки должны вязать чулки и ждать.
— А что же мы будем делать, когда спустимся к поездам?
Она устраивается поудобнее, вытягивает ноги и кладет голову ему на колени, чтобы лучше слышать. И он спешит начать кругосветное путешествие, лишь бы лился и лился этот рыжий водопад.
— Пойдем в самый хвост, заберемся в маленький вагончик, только не в холодильник, а вон в тот, с трубой, который не запирается.
— А-а, это кухня. Уж где-где, а там-то наверняка кто-нибудь есть.
— Ну вот! Видишь, так нельзя! С тобой далеко не уедешь: слишком много ты всего знаешь, будешь трещать без умолку, и нас тут же поймают.
— Я только хотела сказать, что если там никого не будет, то для нас это самый удобный вагон. Я теперь буду молчать, обещаю тебе.
— Сначала, перед отъездом, Балибу будет обыкновенным желтым бесхвостым котом.
Он ждет, что сейчас она спросит, кто такой Балибу, но, едва открыв рот, она его тут же закрывает: только успевают мелькнуть белые зубки и кончик малинового язычка.
— Балибу выбрал для нас этот поезд, потому что он отправляется ночью, а ночью, как тебе известно, никто не ест. Но мы с тобой должны поесть, ведь наутро… Ну так вот, всю ночь поезд едет к Северному полюсу, первая остановка у него только через сто тысяч километров — а до Северного полюса еще далеко-далеко, — и вокруг дремучий лес, за ним начинается страна индейцев; через этот лес так часто ездят поезда, что волки в нем больше не водятся, там бродят только белые охотники, но они ничего не могут поймать, кроме рыбы и… красных белок, ужасно злых и глупых; эти белки все время орут, поэтому их сразу можно обнаружить. Но за час до восхода солнца, когда мы наконец въезжаем в страну гор и индейцев, Балибу превращается в машиниста и в том месте, где разветвляются рельсы, отцепляет наш вагончик, и дальше вагончик катится сам, целый день, все вперед и вперед, мимо Торонто и Чикаго — это самые большие индейские деревни — и…
— Папа писал мне из Чикаго. Это в Штатах. А как же вагон может ехать без паровоза?
Он думал, что она задремала, и говорил все тише и тише, вот-вот замолчит, и тогда можно будет, не отвлекаясь, просто смотреть на нее и радоваться, но снова надо говорить сердито.
— Все, больше не едет, ну что, довольна? И вовсе это совсем другой Чикаго. А если ты уже ездила в кругосветное путешествие, то зачем начинать все сначала?
Обхватив его ледяными руками за шею, она чуть приподнимает головку — и он уже не в силах разыгрывать возмущение.