Чапаев и пустота
Шрифт:
Проснулся я оттого, что в дверь снова постучали.
– Чапаев, я же просил меня не трогать! Дайте отдохнуть перед боем!
– Это не Чапаев, – сказал голос из-за двери. – Это Котовский.
Я приподнялся на локтях.
– Что вам угодно?
– Мне необходимо с вами поговорить.
Я вынул пистолет из кармана и положил его на кровать, накрыв одеялом. Черт знает, что ему нужно. У меня было предчувствие, что это как-то связано с Анной.
– Входите, прошу вас.
Открылась дверь, и вошел Котовский. Выглядел он совершенно по-иному, чем днем, – теперь на нем был халат с кистями, из-под которого торчали полосатые пижамные штаны. В одной руке он держал подсвечник с тремя горящими свечами,
– Присаживайтесь.
Я указал ему на кресло.
Поставив шампанское и подсвечник на стол, он сел.
– У вас можно курить?
– Сделайте одолжение.
Закурив, Котовский сделал какой-то странный жест – провел растопыренной пятерней над своим черепом, словно откидывая невидимую прядь волос со лба. Я подумал, что где-то видел уже это движение, и сразу вспомнил где – в бронепоезде Чапаева. Почти так же поправляла свои состриженные волосы Анна. У меня мелькнула мысль, что оба они принадлежат к какой-то странной секте, возглавляемой Чапаевым, и эта бритоголовость связана с их ритуалами, но в следующий же миг я понял, что все мы принадлежим к этой секте, все мы, кому довелось нахлебаться в очередной раз свалившейся на Россию свободы и непременно сопровождающих ее вшей. Я засмеялся.
– Что это вы? – спросил Котовский, подняв бровь.
– Да вот, подумал о нашей нынешней жизни. Бреемся, чтобы не завшиветь. Кто бы мог себе это представить лет пять назад? Непостижимо.
– Удивительно, – сказал Котовский, – я как раз думал о том же самом. О том, что произошло с Россией. Поэтому к вам и зашел. Своего рода импульс. Хочу поговорить.
– О России?
– Именно, – сказал он.
– Что же тут говорить, – сказал я, – все предельно ясно.
– Нет, я имею в виду – кто виноват?
– Не знаю, – сказал я, – а вы что думаете?
– Интеллигенция. Кто же еще.
Он протянул мне наполненный бокал.
– У интеллигента, – сказал он с мрачной гримасой, – особенно у российского, который только и может жить на содержании, есть одна гнусная полудетская черта. Он никогда не боится нападать на то, что подсознательно кажется ему праведным и законным. Как ребенок, который не очень боится сделать зло своим родителям, потому что знает – дальше угла не поставят. Чужих людей он опасается больше. То же и с этим мерзким классом.
– Не вполне успеваю за вашей мыслью.
– Интеллигент, как бы он ни измывался над устоями империи, которая его породила, отлично знает, что в ней все-таки жив был нравственный закон.
– Вот как? Отчего?
– Да оттого, что если нравственный закон в ней был бы мертв, он никогда не посмел бы топтать ее устои ногами. Я вот перечитывал недавно Достоевского, и знаете, что подумал?
У меня непроизвольно дернулась щека.
– Что? – спросил я.
– Добро по своей природе всепрощающе. Подумайте, всех этих нынешних палачей раньше ссылали в сибирские села, где они целыми днями охотились на зайцев и рябчиков. Нет, интеллигент не боится топтать святыни. Интеллигент боится лишь одного – касаться темы зла и его корней, потому что справедливо полагает, что здесь его могут сразу выебать телеграфным столбом.
– Сильный образ.
– Со злом заигрывать приятно, – горячо продолжал Котовский, – риску никакого, а выгода очевидна. Вот откуда берется огромная армия добровольных подлецов, которые сознательно путают верх с низом и правое с левым, понимаете? Все эти расчетливые сутенеры духа, эти испитые Чернышевские, исколотые Рахметовы, растленные Перовские, накокаиненные Кибальчичи, все эти…
– Понимаю.
Котовский отхлебнул шампанского.
– Кстати, Петр, – сказал он небрежно, – раз уж у нас об этом речь
зашла. Я слышал, у вас был кокаин.– Да, – сказал я, – действительно. Раз уж он сам всплыл в разговоре.
Сунув руку в саквояж, я вынул из него банку и поставил на стол.
– Угощайтесь.
Котовского не надо было уговаривать. Белые дорожки, которые он насыпал на поверхность стола, скорее походили на два недостроенных шоссе. Совершив все необходимые манипуляции, он откинулся в кресле. Выждав из вежливости минуту, я спросил:
– И часто вы о России думаете?
– Когда в Одессе жил, каждый день думал не менее трех раз, – сказал он глухим голосом. – До того доходило, что кровь из носу шла. Потом бросил. Не хочу от чего-то зависеть.
– А что же сейчас? Достоевский попутал?
– Да нет, – сказал он. – Одна внутренняя драма.
Мне в голову пришла неожиданная мысль.
– Скажите, Григорий, а вы очень дорожите своими рысаками?
– А что? – спросил он.
– Мы могли бы совершить обмен. Пол этой банки за вашу коляску.
Котовский вскинул на меня острый взгляд, потом поднял со стола банку, заглянул в нее и сказал:
– Право же, вы искуситель. Зачем вам мои рысаки?
– Кататься. Зачем же еще.
– Ну что же, – сказал Котовский, – согласен. У меня в багаже случайно как раз есть аптечные весы…
– Берите на глаз, – сказал я, – он мне легко достался.
Вынув из кармана халата серебряный портсигар, он высыпал из него папиросы, затем достал перочинный нож и его лезвием, как небольшой лопаткой, переложил туда часть порошка.
– Не рассыплете?
– Не беспокойтесь, этот портсигар у меня с Одессы. Специальный. Рысаки ваши.
– Благодарю вас.
– Выпьем за нашу сделку?
– Охотно, – сказал я и поднял бокал.
Допив шампанское, Котовский встал, спрятал портсигар в карман и поднял подсвечник.
– Что же, спасибо за беседу. И, Бога ради, простите мне это ночное вторжение.
– Покойной ночи. А вы позволите задать вам вопрос? Раз уж вы про это упомянули сами – что это за внутренняя драма, от которой помогает кокаин?
– Перед драмой России она меркнет, – сказал Котовский, по-военному коротко кивнул и вышел за дверь.
Некоторое время я пытался заснуть, но мне это не удалось. Сначала я думал о Котовском – он, надо сказать, произвел на меня приятное впечатление. В нем чувствовался стиль. Потом мои мысли вернулись к разговору с Чапаевым. Я стал думать об этом его «нигде» и о нашем разговоре. На первый взгляд все было несложно. Он предлагал мне ответить на вопрос, существую ли я благодаря этому миру или этот мир существует благодаря мне. Конечно, все сводилось к банальной диалектике, но была в этом одна пугающая сторона, на которую он мастерски указал своими на первый взгляд идиотскими вопросами о месте, где все это происходит. Если весь мир существует во мне, то где тогда существую я? А если я существую в этом мире, то где, в каком его месте находится мое сознание? Можно было бы сказать, думал я, что мир с одной стороны существует во мне, а с другой стороны я существую в этом мире, и это просто полюса одного смыслового магнита, но фокус был в том, что этот магнит, эту диалектическую диаду негде было повесить.
Ей негде было существовать!
Потому что для ее существования нужен был тот, в чьем сознании она могла бы возникнуть. А ему точно так же негде было существовать, потому что любое «где» могло появиться только в сознании, для которого просто не было иного места, чем созданное им самим… Но где оно было до того, как создало для себя это место? Само в себе? Но где?
Мне вдруг стало страшно оставаться одному. Накинув на плечи китель, я вышел в коридор, увидел в голубоватом сиянии светившей из окна луны перила ведущей вниз лестницы и направился к выходу.